18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 1 (страница 82)

18

– Лично нет… – шепотом отвечал Жуковский. – Но я настроил Александру Осиповну действовать чрез императрицу. Она чрезвычайно горячо взялась за дело… А она, ты знаешь, любимая фрейлина императрицы…

– Говорят, и императора тоже? – весело оскалился Пушкин.

– А! – нетерпеливо дернул головой Жуковский. – Не советую тебе слушать все эти сплетни. Она прекрасная девушка… И большая твоя поклонница вдобавок… Кажется, императрица уже говорила его величеству… Ты спроси у Александры Осиповны…

– Ал ригт… – дурачась, сказал Пушкин будто бы по-английски. – Сейчас атакуем…

Он осторожно пробрался цветником дам и, подсев сзади к Александре Осиповне, что-то шепнул ей. Та утвердительно кивнула своей хорошенькой черной головкой. И сразу между ними началась игра: Пушкин что-то, по тогдашнему выражению, врал ей, а красавица, закрываясь кружевным платочком, давилась от смеха.

Крылов, любитель старинной музыки, в удобных креслах подремывал. Молодежь, глядя на него, тихонько пересмеивалась: вот бы в нос старику гусара приладить! Хозяйка – она полулежала на канапе – с притворной строгостью грозила шалунам точеным пальчиком…

– В горелки, в горелки, господа! – крикнул где-то за окнами веселый девичий голос. – Ну, что же мы все будем сидеть так зря?!

– В горелки, в горелки!..

И чрез несколько минут на зеленой луговине, над дремлющим прудом, среди восторженного визга и криков, закипели уже горелки…

LIII. Исторические документы

Урок с наследником цесаревичем кончился, и Жуковский прошел в уютный голубой будуар императрицы. Он давал и ей изредка уроки русского языка: несмотря на свое уже долголетнее пребывание в России, «картофельница» говорила по-русски невыносимо. Василий Андреевич, выбритый, чистенький, мякенький, ласково вел урок к концу. Императрица, красивая, но сухощавая немка с незначительным лицом, слушая его, вязала какую-то беленькую в дырочках штучку: она говорила, что только русские лентяи не могут делать двух дел сразу и что вот она должна показать им пример немецкого прилежания. Николай, огромный, белый, с красивыми, густыми усами, фертом стоял над супругой, слушал, и глаза его смеялись: забавна бывала иногда его мамахен на уроках! Она и сама сознавала это немножко и потому не любила присутствия его величества в это время. Смешливый Жуковский часто потел от усилий сдержать смех: ее ошибки были тем курьезнее, что немецкий апломб подчеркивал их. И была масса смешных неожиданностей: то вздумается ей, например, что глазное яблоко по-русски называется «tchibulka», то 1/2 она читает, как «атин ферхом на тва», то все путается она в русских именах собственных и уверенно сыплет: Петрушка Ивановна, Соня Петровна, Катя Вассилич. А пословицы русские, которые она очень любила, превращались у нее совсем уж во что-то невероятное: «не красна изба углами» у нее делалось «не красится избушка углем», «брань на вороту не виснет» превращалось в «нельзя барона на ворота повешивать» и т. д.

– Итак, ваше величество? – подбодрил ее Жуковский.

– Sofort!..[97] – думая, отвечала она и сказала: – У казей ниет рагей… Nein, nein! – спохватилась она. – У казоф ниет рагоф! Wieder nein! Warten Sie…[98] – и после короткого колебания решительно: – У казофф нет рагей!..

Откинувшись назад, Николай захохотал.

– Mais tu es impayable, Mamachen, sait-tu!..[99]

– Ach, lassen Sie doch![100] – сердито покраснела она. – Я ше ние смеялса кахта втшира фаш… этот… как иево?.. гаварил, што он с ниеба auf der Sonne прагуливаль!..

– Но… но… не сердись, мамахен, – успокоил ее Николай покровительственно. – Да, кстати… – обратился он к Жуковскому. – Мне mademoiselle Россетт говорила об этом твоем протеже, Василий Андреевич, но скажу тебе откровенно: не нравится что-то мне все это дело… Ты давно знаешь этого полковника?

– Нет, ваше величество… Меня недавно познакомил с ним Пушкин…

– Ну, вот!.. Пушкин… Хороша аттестация, нечего сказать!.. Нет, нет, Василий Андреевич, ты должен быть поаккуратнее: твое доброе сердце, которое знают все, часто увлекает тебя в разные сомнительные ходатайства… Ну, я рассмотрю сам все еще раз…

И, грудь колесом, железным шагом своим Николай оставил будуар… Жуковский собрал свои книги и тетрадки и склонился перед царицей.

– Warten Sie mal, Wassil Andreitch!..[101] – остановила она его. – Как иета путить па-русски: die Kleinrussin?[102] Хахлатка? Хахалютка?..

Жуковский вспотел, поперхнулся и поправил:

– Хохлушка, ваше величество…

– Ja so!.. Dankeschön…[103] Мне mademoiselle Россетт ниескалька расс пафтаряль, а я фсе сапивай…

За дверью Жуковский вытер свежим, душистым платком вспотевший лоб и мягко покатился к себе…

Он вошел в свою уютную, обжитую квартирку, переоделся в халат, закурил длинную – как на немецких картинках – трубку и сел к своему рабочему столу. И сидел, и курил, и раскидывал умом, что бы ему поделать: в последнее время источник его вдохновения иссяк и он работал очень мало. Злодей Пушкин уже прозвал его «в Бозе почивающий». «Хоть бумаги, что ли, в порядок привести… – подумал он. В самом деле, мысль, что его бумаги находятся в беспорядке, с давних пор грызла его: – Ведь все это исторические документы, необходимые для потомства…» О потомстве все тогда беспокоились чрезвычайно, и никто не хотел причинить ему неприятностей или даже просто лишних хлопот. Аракчеев в этих целях строил, – «чтобы потом хоть помнили люди», говорил он – а Жуковский собирал всякие бумаги…

Он открыл левый ящик стола и взялся за разборку исторических документов. Классификация их в голове у него была давно установлена: во-первых, это черновики всех его произведений, неоконченные вещи и всякие варианты, во-вторых, письма к нему приятелей и черновики его ответов им и, наконец, в-третьих, всякие документы, которые могут способствовать освещению как его личной биографии, так и этой эпохи вообще… И он начал внимательную разборку бумаг…

Вот знакомый, милый почерк Анны Петровны Юшковой, его племянницы. Он взглянул на дату пожелтевшего листка: ага, 1812! Ну-ка, что она там пишет? «У нас шум страшный в горнице; все толкуют о политике, кричат из всей силы, а мужчины так врут, что слушать невозможно…» Тихонько улыбнувшись, он отложил письмо во II отдел и взялся за синюю папку, аккуратно перевязанную бечевкой. Это черновики его молодых произведений… Вот его неоконченный «Вадим Новгородский». А ну, как оно там было?.. «Безмолвные дубравы, тихие долины, обители меланхолии, к вам стремлюсь душой, певец природы, незнаемой славою! Сокройте меня, сокройте. Радости мира не прельщают моего сердца; радости мира тленны, как тень облака, носимого вихрем. Под кровом неизвестным, на лон природы, пускай расцветет и увянет жизнь моя! Гордый и славный не посетят моей хижины; взор их отвратится с презрением от скромной обители пустынника; но бедный и гонимый роком приближается к ней с тихим восторгом благодарности; но сирота забвенный благословит ее; но добрый, чувствительный мечтатель, друг мира и добродетели, найдет в ней спасение, неизвестное гордым и славным… Благословляю тебя, жилище спокойствия и свободы! – читал Василий Андреевич, стараясь испытывать умиление и из всех сил сдерживая зевоту. – Теките мирно, дни моей жизни…»

Он торопливо перекинул несколько черновиков и набросков и поскорее взялся за другую папку. Это были исторические материалы по «Арзамасу». На добром лице Василия Андреевича проступила ласковая улыбка. Да, здорово насолили они тогда Шишкову и его шишковистам! До чего договорились те ослы, уму непостижимо!.. В своей борьбе с засильем иностранных слов они дошли до того, что прозу называли говором, билет – значком, номер – числом, швейцара – вестником, и в уставе своем они написали, что у них будут публичные чтения, на которых будут совокупляться знатные особы обоего пола!.. Ну, и прописали им тогда арзамасцы ижицу! Вот как раз его послание к Воейкову по этому поводу. И, покуривая, Жуковский с добродушной улыбкой начал читать:

…Зрел в ночи, как в высоте, Кто-то грозный и унылый, Избоченясь на коте, Ехал рысью – в руке вилы, А в деснице грозный Ик. По-славянски кот мурлыкал, А внимающий старик В такт с усмешкой Иком стукал…

Он скользнул глазами вниз.

Те подмышками несли Расписные с квасом фляги; Тот тащил кису морщин, Тот прабабушкину мушку, Тот старинных слов кувшин, Тот кавык и юсов кружку, Тот перину из бород, Древле бритых в Петрограде, Тот славянский перевод Басен Дмитрева в окладе. Все, воззрев на старину, Персты вверх и ставши рядом, «Брань и смерть Карамзину!» Грянули, сверкая взглядом… «Зубы грешнику порвем, Осрамим хребет строптивый, Зад во утро избием, Нам обиды сотворивый!..»

Покуривая добродушно, он откинулся в кресло. И ряд лиц из прошлого встали пред ним – арзамасцы тогда, великие и полувеликие мира сего теперь. Вот Уваров по прозвищу Старушка, вот Блудов – Кассандра, вот Тургенев – Эолова арфа, вот Вяземский – Асмодей, вот Северин – Резвый Кот, вот Пушкин – Сверчок или Сверч, как называл он себя сам, вот Воейков – Дымный Печурка… А вот и Василий Львович Пушкин, которого они тогда на смех выбрали старостой Арзамаса и дали ему всякие привилегии: когда он присутствует в собрании, его место рядом с председателем, а когда отсутствует – в сердцах друзей его, он подписывает протоколы с приличной размашкой, голос его в собрании может иметь силу трубы и приятность флейты… Да, подурили-таки!.. Вот протокол, составленный им самим об одном из заседаний «их превосходительств гениев Арзамаса»: