Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 1 (страница 76)
Бывший преображенец этот, разорившись, пристроился еще при Екатерине Павловне в Тверь полицеймейстером. Всякий раз, как в Твери проездом останавливался какой-нибудь именитый путешественник, он сейчас же устраивал в городе пожар, заранее подготовленными средствами молодецки тушил его, а затем, весь мокрый и в саже, запыхавшись, являлся лично успокоить высокого гостя, хотя бы тот никакого беспокойства и не обнаруживал.
Шумно закусив, он, разочарованный, умчался в ночь…
Пушкин заинтересовался делом полковника в Петербурге, но для того, чтобы удовлетворить любопытство поэта, нужно было рассказать чуть не всю жизнь, а было уже за полночь. Дело его было, действительно, любопытно. Внезапная смерть братца поставила ребром вопрос о наследстве. Единственным наследником всего был он, родной брат почившего, но документы его все были на имя отставного полковника Брянцева и доказать свое право было невозможно. Наследство брата ни на что ему было не нужно: он, как птица небесная, довольствовался крохами, а кроме того, заграницей у него были запасы, о которых он почти забыл. Наследство принять нужно было только ради крестьян, чтобы отпустить их, согласно желанию братца, на волю. Крапивное семя сразу учуяло богатейшую добычу и роем жадных клещей впилось в дело. Провозившись с ними почти целый год и ничего не добившись, – подмазывать он и не хотел, и не умел – он решил искать правды в Петербурге. Но он был совсем плохой астроном, о путях по фирмаменту не имел никакого представления и ехал, больше уповая на милость Божию.
Старичок искусно перевел разговор на литературу. Пушкина удивляла оригинальность его суждений и проникновенность, которую проявлял старичок к каждому его слову. «Любопытный старичишка!» – подумал он.
– Да, увлечение литературой теперь генеральное… – мягко сказал полковник. – Нет уже ни одного юнкера, который не складывал бы виршей, но в истинных любителях сей области духа человеческого я наблюдаю все большую и большую простуду любительных к литературе чувств. Вместо высокого голоса богов мы слышим какие-то коммеражи, а видим только разъяренные самолюбия господ сочинителей и какой-то нездоровый гиларитет, который они вносят в жизнь… Читаешь и все опасаешься, как бы не стошнилось…
– Но позвольте, чего же вы от нас хотите? – засмеялся Пушкин. – Екатерина о, поехала в село?.. Но это всем давно осточертело!
– Современный сочинитель хочет нас поразить замаранной манией цинизма, – тихо сказал старик, – а я хотел бы видеть на нем блистающие ризы первосвященника… Он должен помогать к славе, блаженству и просвещению России… Говорят: цензура… Тут преувеличение: и можное, и хорошее вполне доступны истинному сочинителю и в наши дни. Но они не хотят делать свое дело. Чиновников мы – и справедливо – упрекаем в чинобесии, но и в голове сочинителя только его собственный карьер. Поэты бывают разные: alia res sceptrum, alia plectrum – одно дело пастырский жезл, другое – свирель пастушья. Но большинство современных сочинителей не приемлют жезла пастырского, – правда, и силенки у большинства на это нет, – а свирель свою оскверняют песнями нечистыми… Около полувека тому назад по Малороссии бродил мудрец один сермяжный, Григорий Саввич Сковорода, – вы, конечно, и не слыхивали о нем. И вот какие вирши сложил он по сему предмету:
– И он, и вы слишком строги… – сказал Пушкин, отхлебывая лафит.
– Не думаю, государь мой… Мы хотим, чтобы вы иссекли нам Парфенон, а не заготовляли бы просто корма для мышей – разве это значит быть строгим? Какая честь сочинителю, если о нем вместе с сатириком можно сказать:
Если я не очень вам надоел суждениями стариковскими, то вот как я подхожу ко всякому литературному произведению, которое сие почетное название носить имеет право… Мы должны рассмотреть его, во-первых, с точки зрения его замысла, мысли, в основу его заложенной; во-вторых, должны убедиться, соответствует ли избранная поэтом форма для выражения его мысли, и, наконец, в третьих, посмотреть, достаточно ли богаты его средства, чтобы воплотить достойно сию его мысль в избранную им форму. Только строгая мерка сия даст нам возможность отделить плевелы от чистой пшеницы. Вы скажете: старик пропустил нравственное мерило. Я о нем не говорю потому, государь мой, что это само собою подразумеваться должно: не сказал ли я, что поэт это первосвященник? Возьмем теперь, например, прославленную комедию господина Грибоедова: средства его, язык, – богатейшие, форма стройная и всякого удивления достойная, а внутри – пустота полная, ибо мысли нет никакой. Обличие кучки каких-то шалых и ничтожных людей не есть мысль. И все падает. Но – толпе нравится, ибо ей только то и нравится, что ей по плечу. Мимо истинного создания гения она пройдет с полным равнодушием, ибо сие просто вне поля ее зрения…
– Но вы выносите смертный приговор и мне! – улыбнулся Пушкин. – Я, увы, толпе нравлюсь…
– О, вам и тридцати лет нет еще! – воскликнул старик. – Дерево судится по плодам, а вы только зацвели… Но я не отдал бы вам дани уважения, каковое испытываю к вам, если бы прямо, по-стариковски, не сказал вам: боюсь я за вас, боюсь чрезвычайно! Заласкают вас, опьянят, собьют… И если бы на склоне лет чего хотел я для России, то это чтобы вы стряхнули с себя цепи сих ласкателей ваших, взлетели бы над нездоровым туманом, поднимающимся с низов общественных, и свободной дорогой пошли бы туда, куда зовет вас ваше святое призвание… А кстати: осмелюсь узнать ваш точный возраст…
– Увы: уже двадцать восьмой!..
– Значит, вы родились…
– 26 месяца майя лета 1799…
Старик потупился, точно что-то соображая. И, видимо, взволновался.
– Да… – вздохнул он, как бы заключая длинную цепь своих мыслей. – Скажу вам прямо: я боялся бы за народ наш, если бы современная литература наша была доступна ему… Но он, слава Богу, безграмотен и потому против отравы сей огражден…
– Но позвольте! – со смехом закричал Пушкин – Но это же Грибоедов, которого вы только что под орех разделали. Помните:
– Господин Грибоедов тут с иронией выражаются, а я… не сочтите меня, государь мой, за фразера, но я частенько сам с собой думаю, что большой еще вопрос, что больше принесла человечеству книга: зла или добра… Взгляните на лилии полей, взгляните на птиц небесных – без книг живут…
– Но и это вы в книге вычитали…
– Не злоупотребляйте словом… Я говорю лишь, что сказание об Алексее – Божиим человеке много народу нужнее, чем прославленный Чайльд Гарольд или все эти пышности госпожи Жорж Санд…
Пушкин звонко рассмеялся: этот оригинал положительно нравился ему!.. Но было уже поздно. Они сговорились выехать завтра утром вместе. Но кузнецы, чинившие коляску, напились – полковник, желая подогнать дело, дал им на чай наперед, – и он поутру должен был остаться. Он сам усадил Пушкина в коляску.
– Счастливый путь! Был душевно рад познакомиться с вами… Надеюсь встретиться в Петербурге…
– Я остановлюсь у Демута… Буду очень рад еще раз побеседовать с вами… Ну, пошел!..
Ухарь-ямщик с налитой шеей и серебряной серьгой в ухе молодецки округлил руки, шевельнул вожжами и – залился колокольчик.
– Эх, вы, мохноногия! – весело крикнул он. – Расправляйте ножки по питерской дорожке!..
И коляска сразу закуталась облаком пахучей пыли…
– Но на кого он похож? – в сотый раз, вспоминая, спрашивал себя Пушкин. – На кого-то похож, а на кого, не вспомню…
И вдруг он чуть не ахнул: на Александра I! Тот же рост, тот же высокий, крутой, облысевший лоб, те же мягкие голубые глаза… И если бы низ лица, у полковника несколько тяжеловатый, закрыть как-нибудь, старик мог бы сойти за умершего царя… Но сейчас же он и забыл все это: он был уже душой в Петербурге, который теперь, под заливистый звон валдайского колокольчика под расписной дугой, казался ему какой-то страной обетованной…
XLIX. Встреча
Пушкин принадлежал к числу тех горячих душ, которые добрую половину своей жизни живут в сияющих облаках фантазии. Где бы они ни находился, он всегда чувствовал, что то, чем он здесь живет, не настоящее, а только подготовка к настоящей жизни, которая вот-вот откроется ему и затопит его каким-то необыкновенным счастьем. Так из Москвы представлялся ему Петербург. Но вот приехал он в Петербург, остановился в Демутовом трактире на Мойке, бросился очертя голову в блестящую петербургскую жизнь и почувствовал, что опять тут что-то не то, что и это все не настоящее…
Петербург встретил знаменитого поэта приветливо, но все же более сдержанно, чем фрондирующая, распоясавшаяся Москва. И как и в Москве, и здесь уже раздавались осторожные голоса, упрекавшие поэта за его близость и угодничество царю. Он оправдывался, – «он дал мне свободу!» – но не уступал… Он точно не хотел видеть, что свобода эта была весьма относительна и что внимательный глазок следовал за ним повсюду. Это было совсем не трудно: даже представители древних родов не стыдились быть шпионами. В Москве вышли его «Цыгане». Обложка поэмы была украшена виньеткой в довольно безвкусном вкусе того времени: чаша какая-то, змея, кинжал и проч. Все это было очень дешево, но одним казалось очень значительным, а другим опасным. Началось шушуканье, переписка официальными бумагами и, в конце концов, Волков, жандармский генерал, зять Марьи Ивановны Римской-Корсаковой, выяснил, что эта виньетка – трафарет, которым часто украшают сочинители свои произведения, что опасности тут никакой нет. Бенкендорф согласился оставить дело без последствий и в очередном всеподданнейшем докладе своем между прочим писал: «…Пушкин, после свидания со мной, говорил в английском клубе с восторгом о Вашем Величестве и заставил лиц, обедавших с ним, пить здоровье Вашего Величества. Он все-таки порядочный шелопай, но если удастся направить его перо и его речи, то это будет выгодно…»