Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 1 (страница 72)
XLV. Золотые дали
Он попытался взять себя в руки, но ничего не вышло: работа не шла никак. Он и раньше знавал эти полосы творческой засухи, но никогда еще это не изводило его так, как теперь. Он знал, что бунт тут бесполезен, что все придет в свое время, но раз он и тут писать не может, так это его сидение среди сугробов совсем уж никакого смысла не имеет. Он часто бывал в Тригорском – Анна тихо молчала – он ездил в Псков пить и играть в карты, он доводил до икоты ленивого и смешливого о. Иону своими веселыми богохульствами, он жадно читал призывы своих легкомысленных приятелей из Москвы и Петербурга, он томился и рвался в солнечные, теперь ему открытые дали, но ему было прямо совестно: никогда еще не была его осень так бесплодна! И где взять денег? В надежде, что вдохновение вернется, что он свое наверстает, он упорно сидел в деревне…
Были тихие зимние сумерки… На большом столе самовар тянул свою тоненькую песенку. Св. Антоний все корчился в муках при виде тех искушений, которые предлагались ему отвратительными чертями. Пушкин, гревшийся у печки, вдруг рассмеялся.
– Что вы это? – подняв на него от вязанья свои прелестные глаза, спросила Анна.
– Я подумал, что лучше бы ваш Антоний уступил чертям, чем так корчиться и кривляться… – зло сказал он.
Он часто неизвестно почему злился на нее и говорил ей нарочно вещи неприятные.
– Матушки мои! – по-деревенски всплеснув руками, воскликнула вдруг Зина, гадавшая у окна на картах. – Туз червей, три девятки и бубновый король – спор какой-то, досада от речей, обновы и – вот тут – трефовый антирес…
– Антирес… – с укором повторила мать. – На языке девичьей говорить тебе словно бы и не пристало… Ты и с бароном своим так изъясняешься?
– Но неужели, по-вашему, в картах можно сказать интерес?! – живо воскликнула Зина. – Фу!
– Нельзя коверкать язык…
– Я взываю к вам, Александр Сергеевич: можно ли сказать трефовый интерес?
– Да разумеется, нельзя, очаровательница! – отозвался Пушкин. – У вас бездна вкуса…
– Перестаньте, пожалуйста, Пушкин! – недовольно сказала Прасковья Александровна. – Вы совсем ей голову свернете вашими вечными похвалами…
– Это потому вы так говорите, что теперь сами видите, что я права… – сказала Зина. – Не угодно ли: трефовый интерес!
Она звонко рассмеялась, поцеловала мать и, не зная, что делать, остановилась в нерешительности.
– Давайте хоть в дурака играть, Александр Сергеевич… – сказала она. – Или в короли… На орехи… Хотите?
– Отстань ты от него, Зина! – воскликнула мать. – Ты и вчера целый вечер monsieur Пушкина мучила твоими картами. В конце концов, он совсем перестанет ходить к нам…
– Ну, тогда в свои козыри… – сказала Зина. – А то вот в хлюсты тоже очень хорошо: того, кто проиграет, бьют картами по носу… Ужасно весело! Акулька вчера целый день с распухшим носом ходила – вот как ее в девичьей отделали!.. И я вам по носу нахлестала бы, monsieur Пушкин… А?
– Зина!
– Ах, отстаньте, мамочка!.. Тоска какая… Слова не скажи просто, а все с ужимкой… Я не маленькая, за мной сам Вревский ухаживает: целый барон! Еще немного, и я, если захочу, баронессой буду… Вот тогда, действительно, в хлюсты играть будет уже невозможно. Значит, и надо пока пользоваться свободой. А не хотите, не надо – я с Акулькой пойду играть…
– Вы лучше мне на рояле что-нибудь сыграйте… – сказал Пушкин, любуясь хорошеньким чертенком. – Вы давно уж мне ничего не играли…
– Ах, мы сегодня в поэтическом настроении!.. – протянула Зина. – Нам немножко на луну повыть захотелось… Ну, что ж, извольте. Но только чтобы огня не зажигать… Хотя, правда, в темноте мне всегда в углах чертенята чудятся… – Она вдруг завизжала и расхохоталась. – Ужас! Но, надеюсь, с вами не съедят… Пойдемте…
Они вошли в темную гостиную. В окно смотрел алмазный серпик молодого месяца. Где-то осторожно скреблась мышь. Пушкин сел на широкий, старый, пресно пахнущий пылью диван, а Зина открыла крышку рояля. И хорошенькие ручки лениво, задумчиво пробежали по клавишам… И опустились на колени…
– А скажите: правда, что какая-то гадальщица в Петербурге вам предсказала всякие ужасы? – спросила вдруг Зина точно во сне.
– Правда.
– Расскажите мне, как это было…
– Было это очень просто. Звали эту немку Кирхгоф, а жила она на Морской. И вот раз мы – Никита Всеволжский, его брат Александр, Павел Мансуров и Сосницкий, актер, – пошли к ней. И, разложив карты, она вдруг воззрилась на меня: о!.. о!.. И предсказала мне, что я скоро получу неожиданно деньги. Это было приятно: я был совсем à sec[88]. И предсказание это оправдалось, в тот же вечер: Корсаков, который потом умер в Италии, выслал мне свой карточный долг, о котором я совсем забыл. Потом сказала она, что мне будет сделано неожиданное предложение – несколько дней спустя в театре Алексей Орлов предложил мне поступить в конную гвардию… Потом сказала она, что я дважды буду сослан. Не знаю, так ли это, ибо если два раза сослан я уже был, то могу быть сослан и еще двадцать два раза, и тогда предсказание будет неверно…
– Не острите. Пока все верно.
– Пока лучше желать нельзя И сказала она, что я буду славен. Это как будто сходится. И, в конце концов, прибавила, что если я на 37-м году не погибну от белого коня, белого человека, белой головы, то я проживу очень долго… Это требует еще доказательств. Но, должен сказать, всякий раз, как мне подают на прогулку белую лошадь, я с некоторым трепетом ставлю ногу в стремя. И из масонской ложи я отчасти ушел потому, что отец масонства, Адам Вейсгаупт, белая голова. И когда я был принят царем в кремлевском дворце, первое, что я, увидав его, подумал: не от него ли я погибну? Ибо он не только белый человек, блондин, но и совершенно несомненная лошадь…
И, обрадовавшись неожиданной остроте, он весело расхохотался.
– Перестаньте!.. – нетерпеливо тряхнула Зина белокурой головкой: она любила слушать, особенно в темноте, всякую таинственную чертовщину. – Ну, и что потом?
– Потом ничего. Подождем… – сказал он с улыбкой. – Позвольте: я сейчас только вспомнил, что у вас тоже белокурая головка. Послушайте, неужели вы меня погубите? Но тогда, пожалуйста, не ждите тридцати семи лет, а приступайте сейчас же…
– Подождите… – невольно улыбнулась она. – Вы лучше скажите мне вот что: неужели же вам не страшно жить… так вот… думая, что где-то ходит белый человек… или лошадь… которые имеют такую власть над вами?.. Я бы от страха заперлась и все дрожала бы… Бррр!.. Как все это странно!..
В окно светил алмазный серпик луны. Где-то скреблась мышь. В столовой зажгли лампу. И чему-то добродушно рассмеялась Прасковья Александровна…
– Но сыграйте же мне что-нибудь!
– Россини?.. Впрочем, нет, я знаю, что вам сыграть, – вдруг оживилась она. – Слушайте…
Она выдержала длинную паузу, и вдруг так знакомо зазвучали струны, и нужный, серебристый голосок запел:
Он даже вздрогнул: это ее зов, той, колдуньи! Он бурно взволновался: а-а, что он сидит тут, в этой берлоге, когда пред ним столько головокружительных возможностей! Ведь вот эта минута уже уползает в темноту и никто и ничто не вернет ее ему, а он – сидит! Какая слепота! Конечно, надо оставить все эти потуги – раз работа не идет, значит, не идет – и с головой броситься в жарко-пьяный омут жизни, и испить немедленно отравленный кубок ее радостей до дна…
Да, но она, ночь эта, может быть, не только мила, она может быть ослепительной, волшебной сказкой! И, вскочив, он стал взволнованно ходить по гостиной, стараясь не шуметь. И, когда замер в сиянии алмазного серпика нежный голосок, у него уже было готово решение: немедленно в самый омут жизни!.. Они с Зиной вышли в столовую, и на него осторожно поднялись от вязанья строгие глаза: да, он взволнован, та, которая пела тут эту баркароллу, все живет еще в его сумасшедшем сердце! И правдивые, чистые глаза опустились снова на вязанье… Тотчас после ужина он, не сказав ничего о своем отъезде, пошел в Михайловское…
И, когда в звездной вышине увидел он знакомые вершины старых сосен, по душе прошло тепло: он вспомнил встречу с Анной. Но он отмахнулся от воспоминания… Дома сразу начались сборы, и разахалась няня, и забегали девки, а на рассвете, когда у крыльца уже стояла тройка, из Тригорского верховой примчал несколько писем для него. Он быстро пересмотрел конверты. Были письма от Соболевского, от Лизы Воронцовой, от Вяземского и какой-то большой пакет с красной печатью. Он вскрыл его. В нем было письмо от Бенкендорфа.
«Я имел щастие представить Государю Императору комедию вашу о царе Борисе и Гришке Отрепьеве, – читал он канцелярски аккуратный почерк. – Его Величество изволили прочесть оную с большим удовольствием и на поднесенной мною по сему предмету записке собственноручно начертали следующее: «Я щитаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если бы он с нужным очищением переделал комедию свою в историческую повесть или роман, на подобие Валтера Скота».
Пушкина перекосило.
– Сами вы скоты, хотя и не Валтеры!.. – зло пробормотал он и, смяв, швырнул бумагу к топившейся печи. – «С нужным очищением»… О, идиоты!..
Но, подумав, поднял письмо генерала, тщательно разгладил его и положил в боковой карман.
– Все ли у вас там готово, мама? – крикнул он, приоткрыв дверь. – Мама!..