Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 1 (страница 62)
Сердце Пушкина забилось. Он вдруг потух и омрачился: его просто обманули, чтобы он не учинил скандала!.. Потому что, если бы они хотели дать ему удовлетворение по его прошению, они просто ответили бы ему, как полагается, бумагой. Но эта спешка, этот дурацкий фельдъегерь… И он снова весь потемнел от бешенства… Сдерживая себя, он прошел за дежурным адъютантом, щеголем неимоверным, в кабинет генерала Дибича. Тот с официальной ласковостью указал поэту на кресло и сказал что-то адъютанту. Нежно позванивая шпорами, адъютант вышел, а генерал вежливо заговорил с Пушкиным о – погоде… Эта игра в кошки и мышки тому очень не нравилась, и он стал нервничать. Вдруг снова послышался малиновый звон шпор, и вошел адъютант. На холеном, красивом лице его был отблеск какого-то священного ужаса, и все лицо его было точно медом вымазано. И он потушенным голосом сказал что-то генералу. Сейчас же и на лице Дибича отразился и священный ужас, и медь, хотя и в более слабой степени.
– Его величеству благоугодно принять вас сейчас же… – любезно склонился он к Пушкину.
Огромные покои. Слепящая роскошь… Громадные, тихие камер-лакеи, все красные с золотом. Недвижные часовые-гвардейцы… Тишина святилища… Как-то ловко, без задержки, его передавали из одних рук в другие, и вот, наконец, перед ним как будто сама собой распахнулась огромная, тяжелая дверь. Он остановился на пороге. От пылающего камина на него смотрел царь – огромная, тяжелая фигура с красивым, белым лицом. От нее точно сияние какое исходило – вероятно, то коронационные торжества сказывались. Красивые голубые глаза снисходительно осмотрели мелкую, живую фигурку Пушкина. Весь в грязи, с прыщами на лбу и слегка распухшим носом неказист был поэт в эту минуту… И раздался твердый, уверенный, отечески-благосклонный голос:
– Здравствуй, Пушкин!..
Пушкин склонился – несколько ниже, чем ему хотелось бы…
– Я получил твое прошение… – продолжал Николай. – Но прежде, чем принять то или другое решение, я захотел лично повидаться с тобой: мне надо убедиться, что ты, действительно, в твоих мыслях исправился… Подойди ближе…
Он скрестил сильные руки на могучей груди.
– Что ты теперь пишешь?.. – спросил царь.
– Почти ничего, ваше величество… – отвечал Пушкин. – Цензура стала очень строга…
– Так зачем ты пишешь такое, чего не пропускает цензура?!
– Цензура не пропускает и самых невинных вещей, ваше величество… – оживился Пушкин. – Она действует крайне неосмотрительно…
Государь неодобрительно покачал головой: нет, в этом шибздике духу еще очень много! Но Николай решил добиться своего. Разговор завертелся вокруг цензуры. У Пушкина был хороший запас сведений о дурачествах цензоров, и он еще более оживился, начал делать жесты, а затем, усталый с дороги, оперся задом о какой-то столик и стал с видимым удовольствием греть зазябшие ноги у огня камина. Николай слегка нахмурился, но ничего не сказал.
– А эти стихи тебе известны? – вдруг спросил царь, протягивая ему лоскуток бумаги.
– Это мои стихи… – взглянув, отвечал Пушкин. – Я написал их пять лет тому назад…
– Но ты нападаешь тут на правительство, – заметил Николай. – Эти стихи обнаружены у какого-то молодого офицера, и несколько человек уже запутались в деле и сидят… Видишь, к чему ведет твое легкомыслие!..
– Но эти стихи направлены против революционных безумств!.. – воскликнул пораженный Пушкин. – Они посвящены Андрэ Шенье, которого террористы погубили на эшафоте. Я… я решительно ничего не понимаю, ваше величество!.. Кто же мог так истолковать вам их?..
– А ну, дай-ка сюда, – сказал Николай, несколько смутившись. – Видишь ли, заниматься, да еще во время коронации, стихами мне времени нет… – говорил он, пробегая стихи глазами. – Да, в самом деле, мои молодцы переусердствовали… – бормотал он. – Да, конечно… Ну, хорошо… Я скажу там… А чего-нибудь новенького у тебя нет? – спросил он, чтобы замять поскорее скверный анекдот.
Пушкин похолодел: с ним в кармане был только «Пророк», которого он вновь записал, чтобы не забыть, в Твери, на станции.
– Кажется, ничего нет… – замялся он, вытаскивая из бокового кармана сюртука пачку бумажек и перебирая их. – Я выехал несколько поспешно, – сострил он и еще более похолодел: «Пророка» среди его листков не было – он где-нибудь, может быть, даже здесь, во дворце, оборонил его! – Нет, ничего нет… – сказал он.
Николай опять заговорил на разные общественные темы: он ощупывал бунтовщика со всех сторон. Пушкин лавировал, но в душе нарастало раздражение.
– Et bien, pour couper court[67]: что сделал бы ты, если бы четырнадцатого ты был в Петербурге? – поставил Николай вопрос ребром, пристально глядя в это смуглое, живое лицо.
В Пушкине вспыхнула гордость. Но был тут и некоторый расчет.
– Стал бы в ряды мятежников, государь… – вскинул он на царя глаза.
Николаю это понравилось: он принял этот дерзкий ответ за ставку на его рыцарские чувства – он, действительно, считал себя каким-то рыцарем и гордился этим – и, несмотря на явную дерзость, ему захотелось оправдать этот расчет «шибздика», как он про себя звал Пушкина.
– Люблю за правду!.. – милостиво улыбнулся он. – Но я уверен, что с тех пор твой образ мыслей, действительно, переменился… Даешь ли ты мне слово думать и действовать иначе, если я выпущу тебя на волю?..
Пушкин повесил голову и долго молчал: дьявол-искуситель развернул перед ним все прелести мира, который молодой поэт так жарко любил. И он почувствовал, что дьявол побеждает. Он боролся из последних сил.
– Ну, что же? Я жду… – услыхал он отечески-строгий голос.
Пушкин почувствовал, что он летит в пропасть. Он поднял глаза: перед ним стоял с протянутой рукой царь. Еще секунда колебания, и он – положил в могучую руку государя свою маленькую, нервную руку. Николай снисходительно, как для детей, усмехнулся. Стыд жег Пушкина, как огонь, по всему телу, но в то же время он почувствовал, что с его плеч точно тяжкий камень упал: какое-нибудь одно определенное, раз навсегда, решение лучше этих вечных колебаний!
– Ну, я очень рад… за тебя… – сказал Николай. – А теперь entendon-nous[68]… Во-первых, я даю тебе позволение жить, где тебе угодно… Во-вторых, чтобы избавить тебя от цензоров… а цензоров от тебя, – засмеялся он, довольный своей остротой, – твоим цензором отныне буду я сам: все, что ты напишешь, ты будешь присылать мне чрез Бенкендорфа, а я посмотрю… Ну, и наконец, в-третьих, сколько тебе лет?
– Двадцать семь, ваше величество…
– Время жениться. Не все повесничать… – решил государь. – Для серьезного труда нужен покой семейного очага. Но я слышал, что денежные дела твои несколько запутаны. Не так ли?
– Так, ваше величество… – не мог не улыбнуться Пушкин. – Дела мои не веселы…
– Ну, вот… Служить, конечно, ты не желаешь?
– Служить бы рад, прислуживаться тошно, ваше величество… – пустил Пушкин цитату из грибоедовской комедии.
– Ну, конечно… Ты, слышал я, написал что-то там историческое из времен Годунова?
– Да, ваше величество…
– Ну, вот… С твоим дарованием ты можешь пойти далеко, но надо, наконец, взять себя в руки… Можешь всегда рассчитывать на мое покровительство – при соответствующем поведении bien entendu…[69] – значительно прибавил он. – Все, что нужно, пиши чрез Бенкендорфа. А теперь прощай и постарайся не очень болтать о нашем свидании – надобности в этом нет…
Пушкин откланялся – царь руки ему больше не дал – и, чрезвычайно взволнованный, вышел. Сразу же несколько спин согнулось перед ним: его аудиенция продолжалась необыкновенно долго. И он сразу почувствовал на своем лице тот мед, который подметил он у Дибича и адъютанта… Но мысль о пропавшем «Пророке» тяготила его чрезвычайно: если его кто найдет, все может рухнуть. А он уже совсем не хотел, чтобы это рухнуло: если ни графского титула, ни огромных поместьев он и не получил, то все же голова его кружилась в предвкушении больших успехов. Генерал Дибич и адъютант встретили его медовыми улыбками, а когда, раскланявшись с ними, он вышел, адъютант значительно усмехнулся:
– А заметили вы украшения на лбу нашего великого поэта, ваше превосходительство?..
– Да. А что?
– Corona Veneris![70]
– Какая корона? – двинул тот косматыми бровями. – Сиф?
– Сиф, ваше превосходительство…
Генерал покачал головой.
– Ну, это я вам доложу!.. Что же подумает его величество?
Пушкин вышел из монументального подъезда. Был роскошный, весь в бешеных огнях, осенний вечер. За рекой расстилалась тоже вся теперь пылающая Москва. Мир был прекрасен. В груди Пушкина поднялся радостный смех, и он, не удержавшись, широко раскрыл пленительному миру руки…
Сзади, в огромное зеркальное, тоже в огнях окно следил за ним холодными глазами Николай. Увидав жест поэта, он усмехнулся и долго с застывшей улыбкой смотрел ему вслед…
XXXVIII. Бал у герцога Рагузского
Выйдя из Спасских ворот, Пушкин тотчас же взял первого попавшегося извозчика и полетел на Басманную, к дяде Василью Львовичу: надо было прежде всего перехватить деньжонок. Василий Львович, толстый, карикатурный, очень обрадовался племяннику, но сейчас же вспомнил его обидную эпиграмму.
– Подлец ты, а не племянник!.. – закричал он. – Как же можно было родного дядю так осрамить?.. Да еще при гробе тетки… Изверг!..
– Но… но… но… – весело закричал Пушкин. – Прежде всего ты должен обнять своего знаменитого племянника!..