18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Наживин – Во дни Пушкина. Том 1 (страница 5)

18

Наконец, чурались Наживина и молодые литераторы, выросшие и вступившие в литературу на чужбине, но в основе этого неприятия лежали разногласия уже эстетические.

Выходило, что всякому лагерю он был чужд по-своему, неприемлем особенным манером, но со временем возникла и общая причина для негодования всех партий. В мировоззренческом сумбуре Наживина постепенно выявилось и выдвинулось на заметное место причудливое сменовеховство. С некоторых пор он, непримиримый прежде враг большевиков, стал более сдержанно относиться к произошедшим на родине переменам. Наживин вступил в переписку с советскими консульствами в Париже и Брюсселе, обратился в одном из романов («Неглубокоуважаемые») даже к самому И.В. Сталину, во всеуслышание заявил о том, что не собирается предавать эмиграцию, но готов оказывать посильную помощь и Советской России, предлагал к изданию 40-томное собрание своих сочинений и заранее соглашался на необходимые купюры, и в довершение всего сочинил заявление с просьбой о восстановлении советского гражданства. Безусловно, одним из побудительных мотивов, толкнувших Наживина на решительный шаг, было разочарование в эмигрантской действительности, разочарование и отчаяние, охватившее писателя вследствие непрекращающихся преследований в русской заграничной прессе. «Самая заветная теперь мечта моя – это… глухая дыра, где можно спрятаться вдали от всего, откуда открываются такие русские дали» – такие и подобные им мысли не раз прорывались на страницы его произведений в последние годы жизни. Роман с большевиками в итоге кончился ничем, зато недруги Наживина снова всласть отвели душу. Вот типичный газетный образчик: «В Брюсселе живет один писатель, автор многочисленных романов типа вагонного чтения. Сменив за свою жизнь несколько раз убеждения, как змея шкурку, в зависимости от сезона, этот господин занимается изданием своих пасквильных брошюр, в которых ругает всех и все». Так писал «Русский еженедельник в Бельгии» в мае 1933 года, так же, с пассажами о пресмыкающихся, а то и похлеще, изъяснялись прочие издания; дошло до того, что правнук нашего великого поэт, А.Н. Пушкин, в своем открытом письме даже пожелал «всемирно известному писателю» не более и не менее как «скорейшей смерти».

«И все оподлели, и все обессилели, – сокрушался Наживин. – Будущее наше мучительно и мрачно…» Почти в полном одиночестве пришлось ему доживать свой век, находя единственное утешение за письменным столом, в непрекращающихся трудах. Своим талантам писатель, что бы о нем ни говорили, знал цену; недаром однажды признался: «Я – штучка маленькая, знаю – за 50 лет жизни – очень мало…» Показательно, что эти искренние строки написаны в период наивысшего взлета, в те годы, когда весь западный мир восторгался его «Распутиным». Не всякому бумагомарателю достанет мужества на столь трезвую самооценку.

Вот такой жизненный удел, такая литературная судьба в контексте крайне противоречивой и драматичной судьбы эмигрантской литературы…

В заключение – несколько слов об историческом романе Наживина «Во дни Пушкина», который вышел в свет в Париже в 1930 году, в издательстве А.Ф. Девриена. И эту книгу простые русские беженцы читали взахлеб, записывались на нее, передавали из рук в руки. И эта книга, по обыкновению, была встречена молчанием русскоязычной критики: два-три брошенных мимоходом резких отклика явно не в счет.

Роман «Во дни Пушкина» сконструирован по образу и подобию знаменитого сочинения Наживина о Распутине. Перед читателем – снова эпическое полотно, множество лиц и мест, кружков и сословий, монаршие покои, придворный мир, гвардейский быт: император Павел I, Александр I, Николай I, Пушкин, декабристы, Аракчеев, Сперанский, народ… Опять чересполосица дат, вереница событий, козни, интриги, заговоры, любовные похождения… Короче говоря, Наживин и здесь остался верен себе, своей апробированной поэтике, написав увлекательное произведение – не в обиду будет сказано – для самого широкого круга читателей.

«Не будем ни суеверны, ни односторонни» – и прямо заявим, что роман, конечно, далек от совершенства. Например, по части стиля. Трудно оценивать данный труд и с позиций, допустим, академического пушкиноведения, да и навряд ли нужно: известно, что цели науки и беллетристики разнятся, и здесь, увы, ничего не попишешь. Да и то спросить: разве существует хоть одно художественное произведение о нашем национальном гении, которое бы полностью удовлетворило взыскательных и ревнивых пушкинистов? Ответ прост: такового нет и в помине. Посему разумнее будет сменить угол зрения, подавить в себе приступ критиканства и констатировать следующее. Роман Ивана Наживина, при всех своих недостатках, подчас вопиющих, есть литературный факт, эпизод истории отечественной культуры и истории первой русской эмиграции, есть, в конце концов, страница нашей Пушкинианы – и давно пора русским людям отказаться от губительной привычки походя зачеркивать факты, замалчивать эпизоды, вырывать с мясом страницы из собственной летописи. Проку от забвения прошлого не было, нет и не будет впредь. Думается, что коли подойти к проблеме републикации в России забытых произведений Ивана Федоровича Наживина с позиций историко-культурных и нравственных, то против их возвращения не должны возражать ни профессионалы-пушкиноведы, ни эстетствующие интеллектуалы широкого профиля. В конце концов и те, и другие вольны, дойдя до этих строк, захлопнуть книгу. Любителей же занимательного чтения ждет впереди немало приятных вечеров.

Пролог

Был тихий летний вечер, один из тех вечеров, когда вся земля, и все, что на ней, сияет: сияют облака в сияющем небе, сияет тихая речка, сияет темный лес, сияет серенькая деревушка под старыми развилистыми березами, липами и черемухой, сияют придорожные цветы, сияет белая лошаденка, и серый заплатанный мужичонка, идущий за ней, сияют голоса людей, их лица, и даже их души…

Мы шли из лесу с грибами, мои ребятишки, их деревенские приятели и я, большая беззаботная компания. И притихла детвора – не то притомились, не то золотой вечер заворожил и их. И из маленьких душ запросилась песня – захотелось пронять и им на этой золотой земле… Они поспорили немного, что именно петь, и, наконец, плохо слаженными голосками запели:

Румяной зарею Покрылся восток, В селе, за рекою, Потух огонек… Росой окропились Цветы на полях, Стада пробудились На мягких лугах…

Мелодию они, видимо, создавали тут же, на месте, и удивительно: и в ней, неуверенной и наивной, отражалось это тихое, торжественное сияние земли… И меня поразила простая и строгая красота стиха:

Седые туманы Плывут к облакам, Гусей караваны Несутся к лугам…

Песенка кончилась. Детишки притихли…

– А кто сочинил эту песенку, ребята? – спросил я.

– Не знаем… А кто ее сочинил?

И всколыхнулась душа: да, слава твоя не в том, милый поэт, что на грязном бульваре, где снуют в сумерках тени несчастных женщин, продающих себя за кусок хлеба, господа в белых галстуках и фраках открыли тебе нелепый чугунный памятник, – слава твоя в этих вот неуверенных детских голосах, которые сияющим летним вечером поют в широких тихих полях твои стихи, не зная даже твоего имени! Ты мечтал о памятнике нерукотворном, который главою непокорной вознесется выше александрийского столпа, – вот он!..

…А земля сияла, сияли облака в сияющем небе, сиял заплатанный серый мужичонка на сияющей белой лошаденке. Сияли лица, и голоса, и души людей…

(«Интимное», с. 107).

I. В неволе

Пушкин прислушался: за окном все еще билась и выла дикая вьюга… Третьи сутки!.. Он укрылся потеплее, – в комнате было холодно, – повернулся на другой бок и закрыл глаза. Но сон не шел: в щели чуть постукивающих ставень уже смотреть серо-водянистый разевать. И мешало новое стихотворенье, которое еще с вечера забродило в нем под взвизги и сухой шелест вьюги… Он вдруг энергично повернулся и холеной рукой с на диво отделанными ногтями взял с колченогого стула обрывок бумажки и, напрягая зрение, обгрызенным карандашом стал быстро, каракулями, набрасывать рождающиеся строфы:

Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя, То как зверь она завоет, То заплачет, как дитя…

Он перечитал, поправил, еще поправил и, одобрительно тряхнув своей кудрявой белокурой головой, положил стихи на стул и прикрыл их томиком «Клариссы Гарлоу», скучнейшего романа, над которым он зевал уже целый месяц… И, закинув руки за голову, он, глядя в потемневший от старости потолок, стал думать о предстоящих главах «Онегина», о давно замышляемом побеге за границу, о том, как – если чуточку стихнет – он проедет сегодня в Тригорское, о милом письме, которое он вчера получил из Одессы от Лизы Воронцовой…

Он поднял правую руку и долго смотрел на золотой с восьмиугольным сердоликом перстень: его подарила ему Лиза Воронцова. На камне виднелась еврейская надпись: «Симхэ, сын почтенного рабби Иосифа-старца, да будет его память благословенна». И Пушкин, и графиня думали, что это какие-то каббалистические знаки, и, оба суеверные, считали этот перстень талисманом. Для Пушкина он, до известной степени, талисманом и был: в нем таинственно жила память об этой очаровательной женщине, которая не надолго – как и другие женщины – зачаровала его…