Иван Ладыгин – Варяг IV (страница 52)
— НЕ ПУЩУ! — заорал я диким вепрем. — НИКОГО НЕ ПУЩУ!
Я уперся спиной в дверь. Дерево было холодным и шершавым. Я чувствовал его сквозь рваную рубаху, сквозь пробитую кольчугу, сквозь кожу. Я чувствовал, как за этой дверью бьется сердце моей жены. Я слышал её крики от родовой боли. Самой страшной и самой святой боли на свете… И я вторил ей своим рёвом берсерка…
В этот миг краски мира поблекли, звуки стали глухими, как под толщей ледяной воды. Я закрыл глаза — и открыл их уже не в Новгороде.
Я сидел на краю пропасти — между жизнью и смертью. Внизу горели звёзды. А рядом со мной возник Один. Он бросал маленькие камушки в бездну и задумчиво следил за их полётом. Затем он усмехнулся и протянул мне руку. В его ладони лежала та самая нить. Две жизни в одной нити. Золотая и серебряная. Сплетенные в одну тугую, пульсирующую живым светом спираль.
— Пора… — его голос сложился в шелест страниц древней саги. — Ты дал им тело. Ты дал им кровь. Теперь дай им имя.
— Харальд, — выдохнул я, и слово вышло вместе с кровью, хлынувшей из прокушенной губы. — И Сигрид.
— Хорошие имена, тяжёлые… — кивнул Один, и в уголках его губ промелькнула улыбка. — Такие нужно носить с достоинством.
Затем бог положил руку на мою голову — и боль ушла. Как будто её никогда и не было. Исчезла жгучая, раздирающая боль в плече, исчезла ноющая, пульсирующая боль в боку, исчезла тупая, грызущая боль в ноге. Осталась только сила. Холодная, чистая и бесконечная. Сила льда и ветра. Сила, которая поднимает драккары на гребни волн и сокрушает скалы.
— А теперь вставай. — сказал Один. — Убей их всех…
Сознание вновь вернулось ко мне кровавым туманом…
Я по-прежнему сидел на крыльце, прислонившись спиной к двери. Вокруг стояли враги. Их лица были белыми, как полотно, и в свете пожарищ они казались призраками. Они видели, как я умирал. Они видели, как моя голова безвольно упала на грудь. Они видели, как кровь текла из десятка ран, заливая ступени, и они ждали. Ждали, когда я наконец испущу дух и оставлю их в покое…
— Он мертв. — сказал кто-то с робкой надеждой в голосе.
— Нет. — ответил другой. — Смотри. Он ещё дышит.
Я выплюнул сгусток крови на чьи-то сапоги и медленно встал, опираясь на дверной косяк.
— Вы… Не… Пройдёте. — хрипя, но чеканя каждое слово, отрезал я.
Самые слабонервные попятились, а остальные замерли, не зная, что делать дальше. Их копья дрожали в ослабевших руках, а мечи казались мне игрушечными.
Но всё же нашелся один смельчак — он выскочил сбоку, целя мне копьем в грудь. Я кровожадно оскалился и шагнул навстречу. Наконечник вошел мне под левую ключицу, пробил плечо насквозь и вышел с другой стороны. Боль была яркой, как первый крик младенца… Я сделал шаг вперед, копье вошло глубже. Затем еще… И еще… Я размахнулся и со всей дури впечатал свой кулак в испуганное лицо нападавшего. Он бревном отлетел на остальных ублюдков — а я словно в боулинг сыграл и выбил страйк… Клубок человеческих тел рухнул с крыльца, а я медленно вытащил копье из раны…
— Я же сказал… Никого не пущу… — бросил я исподлобья.
И в этот миг во двор хлынула новая волна воинов. Но в этот раз — со штандартами Альфборга. С мечами, ещё не остывшими после боя. Впереди, на взмыленном коне, с лицом, перекошенным от ярости и усталости, скакал Лейф.
— РЮРИК! — заорал он. — Я ПРИШЁЛ! Я НЕ БРОСИЛ ТЕБЯ!
— ЛЕЙФ! — заорал я в ответ. — БЕРРА НЕ УБИВАЙ! СЛЫШИШЬ⁈ ОН НУЖЕН МНЕ ЖИВЫМ!
Лейф кивнул, спрыгнул с коня, рубанул одного из нападавших. Его люди рассыпались по двору и завязалась короткая схватка, исход которой уже был предрешен… Тех, кто рухнул с крыльца быстро смели к огню да там и затоптали…
А я медленно развернулся и направился к Астрид.
Дверь распахнулась от моего плеча — последнего, что ещё могло двигаться.
Сени встретили меня запахом дыма и сырости. Запахом дома, который я построил своими руками, и который почти сгорел сегодня. Запахом смерти, которая не переступила этот порог. Только я её переступил. Весь был в ней, весь в крови…
В углу сеней стояла бадья с мутной водой. Я упал в неё лицом. Холод обжёг — как первый утренний мороз. Он впился в щёки, в лоб, в закрытые веки, в треснувшие губы. Он зашипел в ранах, и я зашипел в ответ…
Я плескал воду на лицо. На шею. На грудь. На эти проклятые руки, которые сегодня разрывали глотки и крушили черепа. Руки, которые убили столько, что я перестал считать. Руки, которые недостойны касаться того, что ждало за следующей дверью.
Вода в бадье стала красной. Сначала розовой — как заря над морем. Потом алой — как кровь на снегу. Потом чёрной — как та бездна, в которую я смотрел сегодня десятки раз, и каждый раз она отступала. Я смотрел в эту воду и не узнавал своего отражения. Бледное, провалившееся, чужое лицо. Глаза — два тлеющих уголька на пепелище.
Я вытер руки о чистую тряпку и пошел дальше… На одной воле… Шаг. Ещё шаг. Из глотки хрипело рваным парусом в шторм, а кровь не переставала оставлять следы на досках:
— Кап. Кап. Кап.
Дверь в покои была приоткрыта. Из щели пробивался свет очага, который горел весь вечер…
Я толкнул дверь.
И в ноздри ударил странный запах молока, которое только что покинуло вымя, аромат мёда, который ещё не успел застыть в сотах. Запах рождения. Запах начала. Запах, от которого у меня подкосились колени раньше, чем я успел увидеть хоть что-то.
Астрид с закрытыми глазами лежала на кровати и была белой, как луна, когда она только встаёт над фьордом. Её пламенные волосы прилипли ко лбу, мокрые от пота и слёз, от той тихой битвы, которую она выиграла без меча. Её грудь медленно вздымалась, будто парус после штиля.
Ау сосков, прижавшись друг к другу, как два котёнка в одной корзине, лежали два маленьких, сморщенных существа. Их кожа напоминала оттенок утреннего неба. Их кулачки были сжаты так крепко, будто они уже держали рукоять меча. Будто уже знали, что этот мир далеко не игрушка.
Они тихо плакали, прямо как скрипка, на которой только начинают учиться играть. Как ветер в снастях, когда корабль стоит в гавани и ждёт отплытия. Как первая нота песни, которую ты ещё не слышал, но уже знаешь, что она разобьёт тебе сердце…
Я упал на колени и смотрел только на них. На два маленьких, синих, орущих чуда. На две жизни, которые только что ворвались в этот жестокий холодный мир и потребовали права на него.
Их пальчики шевелились, искали тепло, искали свет. Искали отца.
А я не мог коснуться их.
Мои проклятые руки ещё были красными от крови убийства. Я только смотрел. Смотрел — и не мог насмотреться. И в этом взгляде было всё. Всё, что я никому не мог сказать за обе жизни. Так любить было невозможно…
В какой-то момент комната подёрнулась рябью и растаяла туманной взвесью под солнцем… Потолок поднялся так высоко, что потерялся в вышине и превратился в свод из тёмного дерева…
Это опять была Вальхалла…
Бьёрн находился там, где и всегда, — во главе стола, под тяжёлым дубовым балконом, с которого свисали пучки сушёных трав и чьи-то старые шлемы. Ингвильд прижималась к его плечу и улыбалась, как святая с иконы…
По бокам от них, втиснувшись между отцом и матерью, сидели мальчишки. Те самые. Из второго тома… Аксель и Олаф. Они также болтали ногами и смотрели на меня. С таким восторгом, будто я принёс им солнце в мешке. Будто я был тем самым героем из саг, которые они слушали перед сном, засыпая под треск очага. И в их взглядах не было ни капли той тихой, всезнающей грусти, что бывает у взрослых, которые уже всё поняли, но ничего не могут изменить. Только радость. Чистая, как первый снег. Беспамятная, как детство. И от этого у меня сжалось горло.
Ингвильд медленно встала и подошла к краю зала — туда, где кончался камень и начиналась золотая дымка. Она протянула руки к моим детям. К тем двум маленьким, синим комочкам, которые кричали в моём сердце…
Протянула, но не коснулась… Между ними была граница. Тонкая, почти невидимая, но незыблемая, как закон, который не нарушить даже любовью. Граница между живыми и мёртвыми. Граница, которую не переступить даже материнским сердцем, бьющимся теперь только в памяти, только в сагах, только в этом жесте…
Но от её пальцев полился теплый и домашний свет очага, у которого собирается вся семья. Свет утра, когда просыпаешься и слышишь, как на кухне кто-то гремит кастрюлями. Свет, который не видишь глазами, но чувствуешь каждой клеточкой. Он коснулся моих детей — и они затихли.
— Живите, — шепнула Ингвильд. — Живите долго. Любите сильно. И ничего не бойтесь. Мы с вами. Навсегда.
Она улыбнулась сквозь слёзы, которые текли по её щекам, но не падали на камень — исчезали, не долетая. И в этой улыбке было всё, что она не успела дать своим сыновьям. И всё, что она отдала бы моим, если бы могла.
Видение растаяло. Как дым над костром, когда ветер меняется. Как сон, который помнишь сердцем, но не можешь пересказать словами.
Я снова стоял на коленях у кровати. Сын кричал, дочь всхлипывала, а вёльва держала пуповину — одну на двоих. Свитую в тугой, пульсирующий жгут. Говорят, так бывает, когда души уже выбрали друг друга до рождения и не хотят расставаться даже в утробе.
Я наклонился. Всё тело застонало — мышцы, кости, сухожилия, каждая клетка, каждая зарубка на каждом ребре. Я наклонился — и взял эту пуповину в зубы. Не касаясь детей. Не прикасаясь к ним своими грязными, красными, проклятыми руками.