Иван Курчавов – Цветы и железо (страница 23)
«Муркин, вот что тебя ждет в будущем!»
Внизу рисунок, каким предупреждают об опасности на столбах высоковольтных линий.
— Неприятное послание! — подтвердил Калачников, возвращая письмо.
— Говорят, я добровольно пошел к немцам. Пошел! Мне ли, сыну действительного статского советника, торговать пивом на площади?! А я торговал. Но я всегда думал, как много я потерял с победой революции. У нас было чудное имение, Петр Петрович!.. Как сейчас, помню: красивая липовая аллея, господский дом на берегу озера. А в озере, знаете ли, такие карпы, боже ты мой! А какие были рысаки!
— Коху вернули имение…
Городской голова безнадежно махнул рукой:
— Заикнулся я тут Хельману. А он посмеялся. Не скрою: я и на должность городского головы пошел с этой целью. Послужу, думал, — они отблагодарят!.. — Он вздохнул и закрыл маленькие глазки. — Хельман сказал, что русские не способны налаживать хозяйство, что и в прежних имениях русских помещиков порядок был тогда, когда там управляющими были немцы.
— Печально, — стараясь быть искренним, посочувствовал Калачников.
— Да, — согласился Муркин.
«Как цепко хватает человека собственность! — с осуждением подумал Петр Петрович. — Двадцать четыре года жил Муркин при Советской власти, а во сне видел свое имение. И ничего его не радовало. Добровольно пошел на службу к врагу, чтобы вернуть потерянное. А теперь терзается, что надежды рухнули…»
— Попросите у Хельмана Волошки, — с тайным умыслом столкнуть коменданта и городского голову посоветовал Калачников. — Хорошее имение.
— Комендант сам туда метит, — ответил Муркин. — Да и не нужно мне чужое, Петр Петрович. Наверное, кто-то из Строгановых еще остался в живых. Может быть, в свои Волошки просится.
— Вот церковь открывают, — сказал Петр Петрович, чтобы перевести разговор на другую тему и побольше узнать о настроениях городского головы.
— По моей рекомендации. А у народа разве заслужишь благодарность? «Муркин — предатель, такой-сякой-переэтакий!» Я даже программу попросил объявить, какой Россия теперь будет. А на меня Мизель так накричал, будто перед ним не Муркин, а какой-то большевик.
— На меня ведь тоже покрикивают.
— На вас не так.
Прощаясь, Муркин продолжил то, с чего он начал свой разговор:
— Поближе нам нужно держаться друг к другу, мы же русские!.. Заходите, Петр Петрович. Моя хозяйка будет очень рада. У нас сейчас никто не бывает. Ждать?
— Забреду, спасибо. Большой привет вашей супруге.
«Мы же русские»! — повторил про себя слова Муркина Калачников. — Русские, да не все… Не имеете вы права называться таким именем! Почувствовал пустоту вокруг себя — друзей теперь ищет… Отщепенец!»
События развертывались стремительно, и Петр Петрович даже забыл о своем разговоре с городским головой Муркиным. Связной Огнева доставил ему сообщение: подготовлен налет на Лесное, Петру Петровичу необходимо побывать у Хельмана и, если удастся, выяснить, не попытается ли военный комендант Шелонска предпринять репрессивные меры к населению деревень, окружающих Лесное.
Калачников решил наведаться в этот вечер к обер-лейтенанту Хельману и поговорить с ним на излюбленную тему — о Волошках, подразнить его красочным описанием добротности земельных и лесных угодий, больших садов с новыми сортами яблонь, груш, слив. Петр Петрович был уверен, что аппетит у Хельмана сразу же пропадет, как только он услышит о налете партизан на Лесное.
Однако все получилось иначе. Спустя часа полтора после ухода огневского связного в дом к Петру Петровичу забежал немецкий солдат и вручил запечатанное письмо. Хельман предлагал срочно направиться в Лесное. Ночью выпал снег, ударил сильный мороз, и Адольф Кох не знал, что делать с фруктовыми деревьями: он побаивался, что может остаться без сада.
— Что передать? — спросил солдат.
— Что же? — тихим, сдавленным голосом ответил Калачников. — Еду. Сейчас поеду.
Солдат ушел. Петр Петрович стоял с растерянным видом, не зная, что предпринять. Создавалось щекотливое положение: партизаны могли принять его за предателя, пожелавшего выдать Коху все планы, — они могли пристрелить его по пути в Лесное. В свою очередь и Кох по-своему мог объяснить приезд профессора и налет партизан. Это совпадение он мог толковать, как намерение Калачникова отомстить за убийство русской девочки, ведь тогда старик лишился дара речи и при всем желании не мог скрыть своей ненависти к убийце.
Но еще хуже было ослушаться Хельмана: у военного коменданта будут все основания считать, что профессор знал о готовящемся налете и только поэтому не выехал.
Надо было ехать.
Вскоре тощая лошаденка уже везла Петра Петровича в Лесное. Ветер вздымал поземку и крутил ее на дороге, кое-где легли угловатые бугры снега. Иногда мягкая снежная россыпь обволакивала лицо, и тогда Калачников смахивал ее овчинной рукавицей. Полозья под санями скрипели тонко и протяжно.
Подъезжая к Лесному, Петр Петрович заметил большую группу женщин. Они расчищали дорогу и, как еще издали определил Калачников, не проявляли особого рвения в работе, а лишь «отбывали номер».
— Здравствуйте, бабоньки! — крикнул он им, как любил приветствовать раньше, приезжая в колхоз. И только сейчас понял, что совершил ошибку. Одна из женщин — высокая и сердитая, в полушубке, повязанная шерстяным платком — подняла лопату снега, бросила его в сани Калачникова и прошипела:
— Погоняй свою клячу, пес шелудивый!
Он ехал посреди толпы женщин, и у него не хватало смелости посмотреть им в глаза. От их взгляда, кажется, можно провалиться сквозь землю. «Правильно, бабоньки, — и с горечью, и с затаенной радостью думал Калачников, — хорошо, что вы так принимаете подлецов. Откуда знать вам, дорогие, что я ваш!»
А выкрики продолжались:
— Издохнуть тебе, продажная душа!
— Конопатый нос! Опять выслуживаться едет!
— Немец ради его удовольствия опять кого-нибудь убьет!
— На такого и веревки мало!
— Кишки из него на веретено вымотать!
Конечно, много горького было во всех этих «пожеланиях». Но ведь не возразишь! Промолчал и тогда, когда почувствовал удар по голове небольшим камнем, — тоже правильно! Хорошо, что шапка овчинная: удар оказался безболезненным.
У конюшни Петр Петрович услышал глухие стоны и крики. Он прислушался: кричали и стонали женщины. Калачников вылез из саней. К нему никто не подходил. Один солдат направился было в его сторону и сразу же повернул обратно. «За своего считают», — с огорчением подумал Калачников.
— А, это вы? — услышал он голос. Обернулся. Из ворот конюшни выходил Адольф Кох в добротном русском полушубке, сшитом на немецкий лад: борта обтянуты кожей, обшиты кожей и петли.
Кох ударил по рыхлому снегу хлыстом, и на снегу протянулась длинная красная полоса.
— Устаешь как дьявол! — сказал Кох, втягивая толстыми ноздрями воздух. — Все приходится делать самому.
Петр Петрович не подал виду, что он уже понял, какая «работа» так утомляет лесновского помещика. Что делает людей такими жестокими? Наследственность, среда? Уродливые формы воспитания? Патологические отклонения от нормы? Понять этого старик не мог, хотя давно слышал о злодеяниях фашистов.
Кох пригласил Калачникова следовать за собой. Они вошли в маленькую комнатку с дверью, обитой войлоком. Здесь раньше жил конюх, в наследство от него сохранился и фонарь «летучая мышь». Правда, закоптелое стекло было побито, но фонарь висел на прежнем месте.
— Эта комната для вас, — не снижая высокомерного тона, сказал Кох. — Вы должны спасти деревья и кустарники. Работу начнем завтра. Сегодня уже поздно. Я приучил себя к определенному режиму и не хочу от него отступать. Еще за одну ночь ничего не будет с кустами?
— Нет. Морозы невелики.
— А с деревьями?
— Тем более ничего не будет. Они у нас закаленные!
Кох подумал.
— Обед прикажу принести сюда! — повелительно произнес он и, резко повернувшись, вышел за дверь.
Петр Петрович осмотрелся более внимательно. Комнатка маленькая, с небольшим окном. Справа, у стены, стоял деревянный топчан, на нем — сено, прикрытое толстым, порыжевшим от сырости брезентом. У окна — самодельный столик: дощечка, укрепленная снизу подпоркой. Между кроватью и столиком — узенькая скамейка. Стены обиты загрязненной фанерой.
«Не ахти какой радушный прием, господин «профессор»!» — Петр Петрович горько усмехнулся. Он снял поношенное пальто с черным вытершимся каракулевым воротником и повесил его на гвоздь, а сам остался в темной бархатной толстовке, тоже вытершейся и заношенной. Калачников провел холодными ладонями по щекам — они были небритые; жесткие седые волосы кололи как иголки.
Калачников сел на топчан и задумался. Ему вспомнился толстый, обрюзглый Иоахим Кох. Нет, тот был лучше своего сына. Он даже делал вид, что покровительствует ученым людям: если к нему заезжал гость с ученым званием, устраивал обед. Это не мешало ему, однако, с большой выгодой для себя сдавать мужикам землю, за долги отнимать последнюю корову, сажать в тюрьму мать малолетних детей, не уплатившую вовремя долг. К людям он не знал снисхождения. Но при этом умел делать хорошую мину на лице: я просвещенный человек. Он мог говорить о музыке Брамса, о стихах Гете, о философии Гегеля, о последних спектаклях петербургских театров или о картинных выставках. На волка можно надеть хорошую беличью шубку, но она не скроет волчий оскал. И если Иоахим Кох все же делал попытку выглядеть лучше в глазах общественного мнения, то его сын Адольф Кох гордился тем, что он волк и что ему совершенно незачем прикрывать волчью личину.