реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Кудинов – Окраина (страница 18)

18

— Университет в Сибири? — засмеялся Красноперов. — Такой сказки я еще не слыхивал! Новый острог куда еще ни шло…

— И университет, — твердо сказал Потанин. — Отчего же вы не допускаете такой мысли?

Красноперов горестно усмехнулся и, уйдя в себя, за весь вечер не проронил больше ни слова. Народу собралось много. Непонятно было, как они сумели разместиться в крохотной комнатке. Всякий раз, когда появлялся кто-то новый, Омулевский, повернувшись к Красноперову, тихонько объяснял, кто это и что за человек. Были тут не только сибиряки, но и казанские студенты, бурши, как их в шутку называли, веселые, громкоголосые, неистощимые на выдумки, любившие при случае затянуть свою неизменную песню: «Стою один я пред избушкой…» И не прочь были хорошо кутнуть, повеселиться, если такая возможность выпадала, поиграть в карты, что не находило поддержки у большинства сибиряков. Омулевский чувствовал себя здесь легко и просто, хотел, чтобы и Красноперов ощутил общность с этими прекрасными людьми, поверил в них и в себя самого… О, как это важно — верить в себя!

Омулевский молод, румянолиц, обаятелен, в белой манишке, в бархатном «художественном» сюртуке…

Пришел Ядринцев. Влетел, будто за ним рота жандармов гналась, заговорил еще с порога:

— Слыхали? Нет, вы можете себе представить: они друг друга стоят. Два сапога — пара.

— Кто? — почти хором его спросили. Ядринцев прошел к столу, перевел дух. Был он худ, бледен, только глаза светились живо и горячо. Он болел, недели две лежал… и вот опять на ногах. Омулевский шепнул Красноперову: «Вот человек: восемнадцать лет ему, а он уже твердо знает свою цель и твердо идет к ней. Характер».

— Есть новость, друзья, — сказал Ядринцев. — На днях заседал в Академии ученый совет…

Кто-то засмеялся.

— А ты не в ученом ли совете состоишь? Откуда такая осведомленность?

— Осведомлен из первых рук, — ответил Ядринцев. — А разговор шел о Сибири. Да, да, друзья мои, о Сибири. Сибирь как колония… — обвел всех взглядом. — Мейндорф, управляющий кабинетом его величества, предостерегал от излишней демократизации… Да, да! Либерализм, говорит, это палка о двух концах… Зачем же, говорит, эту палку вставлять нам в собственные колеса. Видали! Ну, слава богу, академик Бэр, ученый с мировым именем, ответил ему, как подобает: «Колеса вашей кареты, — говорит, — это еще не колеса истории». Представляете: Мейндорф опасается, что потеряет Сибирь, если даст ей вздохнуть во всю грудь, если Сибирь в полной мере получит гражданственность, если культура и просвещение в Сибири достигнут, не дай бог, европейского уровня!.. А знаете, что ему ответил Бэр? «Бояться, — говорит, — просвещения — это все равно, что бояться огня, от которого, кроме тепла и света, еще и пожары бывают…» А великий князь Константин еще дальше Мейндорфа пошел. О, они друг друга стоят! Сибирь, по мнению его высочества, не просто колония, а территория, позволяющая выйти к океану… Только-то и всего! Другие вопросы их не волнуют. А еще, друзья мои, профессор Костомаров говорил, что предстоящая крестьянская реформа не сможет решить назревших проблем в силу своей половинчатости, — сообщил Ядринцев, и все поняли, откуда у него такая осведомленность. — Нет, друзья, покуда мы, сибиряки, сами не возьмемся, никто за нас не решит вопросов. А решать их, эти вопросы, можно только будучи там, в Сибири. И я вам говорю чистосердечно и твердо, что все свои силы и знания, которые будут во мне, отдам на процветание и развитие отечества нашего, нашей Сибири. И всех вас, сибиряков, призываю к тому: после окончания университета вернуться в Сибирь, непременно и только в Сибирь! Для нее работать, за нее душой болеть. Это должно стать нашей заветной целью. — Он улыбнулся. — Знаете, друзья, а университет сибирский, о котором мы сейчас только мечтаем, непременно будет. И я его себе хорошо представляю. — Он даже глаза прищурил. — Вот таким: портал из белого мрамора, из нашего, сибирского, и золотая надпись: «Сибирский университет». А внутри — малахит, яшма, сибирское дерево… И сад, непременно сад, в котором сосредоточена вся сибирская флора.

— А фауна? — пошутил кто-то. Но Ядринцева сбить было уже нельзя, и он продолжал:

— Представляете: аудитория переполнена. И вот на кафедру поднимается, — хитро покосился на Потанина, — профессор Григорий Николаевич Потанин и говорит: «Друзья мои!»

Все дружно засмеялись, так хорошо, в лицах, представлял Ядринцев. Потанин тоже улыбнулся. В двадцать пять лет он выглядел солиднее и старше многих, на него и смотрели как на старшего.

— Друзья мои, — сказал он тихо, — все это возможно. И все это зависит во многом от нас. Надо только верить. И всеми силами бороться за свою веру.

Расходились поздно. Было темно, прохладно. Сырой воздух проникал под легкие курточки. Осень брала свое.

Тоскливо светились звезды. И мрачный, подавленный Красноперов говорил Омулевскому: «Все они сумасшедшие — и Ядринцев твой, и Потанин… Решили Сибирь преобразить!..»

Он захохотал нервно, точно зарыдал. Казанские бурши шли по набережной, в сторону университета, и во всю глотку пели: «Стою один я пред избушкой…»

Ночью Красноперов ушел из дома. Ушел незаметно, крадучись, когда все спали. Вокруг стояла жуткая тишина. Красноперов шел сутулясь, спешил: ему казалось, что кто-то следит за ним, идет по пятам и вот-вот настигнет. Сердце гулко стучало, звенело в ушах. Наконец он остановился, поравнявшись с темнеющими на фоне реки сфинксами, и перевел дыхание. Невыносимо болела голова. И он подумал, что скоро боль кончится, Все кончится… Сфинксы смотрели на него насмешливо. Он отвернулся. И вдруг услышал явственный, встревоженный чей-то голос: «Эй, братец, ты чего это надумал?» Красноперов шагнул вперед и, сжав губы, зажмурившись, кинулся куда-то наугад, в черноту…

Исчезновение его — так и осталось загадкой.

2

Осенний день короток, мелькнет — и нет его, сгорел, как сухая лучина. Лишь какое-то время призрачно светятся, вспыхивают фосфорически падающие листья, но вскоре и вовсе становится темно, ничего за окном не видно… Слышен лишь тихий шелест.

Потанин садится за стол; он взял себе за правило — работать ночами. Никто не мешает, думается легко. Стеариновая свеча горит ровно, тусклый свет выхватывает из темноты круг, и фигура Потанина, с трепещущими отблесками на лице, с низко склоненной головой, кажется в этом световом круге таинственной; большая изломанная тень на стене усиливает это впечатление. Иногда он так низко склоняется, что волосы, коснувшись огня, опасно потрескивают… Потанин пишет статью о бесправном положении Сибири, втайне мечтая увидеть ее опубликованной в герценовском «Колоколе». Статья подвигается медленно. Написанное прошлой ночью вышло беззубо и вяло, и он безжалостно порвал…

Начал все заново: «Сибирь! Разве не заслуживает она лучшей участи?..» Еще будучи в казачьем полку, Потанин слышал рассказ о том, как однажды сибирский генерал-губернатор Горчаков, узнав о побеге из тюрьмы опасного арестанта, усмехнулся: «Беда невелика: убежал из маленькой тюрьмы в большую».

Горько и стыдно сознавать: Сибирь сама по себе считается тюрьмой. Доколе? Вот вопрос, который всем своим содержанием должна поднимать статья. Вряд ли редакция «Русского слова» решится это напечатать. А впрочем, с приходом Благосветлова журнал стал заметно острее, целенаправленнее, Потанин уже не раз в кем публиковался. Но то были скорее заметки путешественника, созерцателя, а это… это совсем другое: каждая строка отдается болью в сердце. Что же делать? Равнодушие — враг всего человеческого; без сердца нельзя.

Дня три назад Потанин встретил Семенова, и тот, наговорив немало лестных слов о первых его шагах в науке, не преминул, однако, предупредить: «Настораживает одно: ваше всеядство. Остерегайтесь, мой друг, этого, не разбрасывайтесь по мелочам, решайте главную для себя задачу». Потанин спросил: «А если все они важны?» Семенов насупился: «Каждый должен решать свою задачу».

Возможно, и прав Семенов. Но вот ведь и сам он, крупный ученый, исследователь и путешественник, занят сейчас, казалось бы, далеким от «главной своей задачи» делом — заседает в комитете по крестьянскому вопросу, захвачен этой работой и горячо, убежденно доказывает, что вопрос об освобождении крестьян не может не волновать всякого истинного интеллигента. «Ибо пора, давно пора стереть с лица России это позорное пятно».

А Сибирь? Отчего она, никогда не ведавшая крепостного права, поставлена в еще более невыгодное, бесправное положение? Кто даст на это прямой и ясный ответ?..

Только под утро Потанин ложится на жесткий тюфяк и мгновенно засыпает. Тотчас высокие горы, с заснеженными вершинами, окружают его, и он без труда узнает их по характерным очертаниям: Тянь-Шань. Вдруг появляется Семенов, посмеивается хитро и говорит: «А знаете, мой друг, долгое время считалось происхождение этих гор вулканическим. И Гумбольдт придерживался этого ошибочного мнения… Нет, нет, дорогой Григорий Николаевич, ученый не должен, не имеет права размениваться на мелочи». Потом горы исчезают, и Потанин оказывается на берегу Иртыша. Он еще мальчик, и отец, хорунжий конноартиллерийского полка, усадив его на коня, дает в руки поводья и почему-то голосом все того же Семенова говорит: «Посмотрим, какой из тебя выйдет казак».