реклама
Бургер менюБургер меню

Иван Кудинов – Окраина (страница 10)

18

— А-а, — весело, но с тою мерою сдержанности, которая отличает людей тактичных и общительных одновременно, сказал он, улыбаясь, — должно быть, ты и есть тот самый гимназист, о котором кое-что мне уже известно? — И подал руку. — Щукин. Надеюсь, мы станем друзьями.

— И я надеюсь, — сказал Коля, слегка краснея и с обожанием глядя на Щукина. Хотя совсем недавно, полчаса или час назад, узнав от Агнюши, а потом и от матери о квартиранте, пережил ревнивое чувство обиды, раздражения и даже стыда: кто, почему и по какому праву должен поселяться в их квартире, вторгаться в семью? И потом появление в доме незнакомого, чужого человека вольно или невольно связывалось с памятью об отце. Никто не мог отца заменить. «Никто», — подумал Коля, словно защищаясь от кого-то или защищая нечто очень важное для себя, неприкосновенное. И вот он увидел квартиранта, высокого человека лет двадцати трех, его открытое чистое лицо, острый взгляд из-под очков, увидел и понял сразу, душою, чутьем угадал, что если этот внезапно вторгшийся в их дом человек и разрушит что-либо в его жизни, так вовсе не для того, чтобы испортить, а напротив, чтобы направить его, Коли Ядринцева, жизнь в новое, быть может, более широкое и глубокое русло. Он это почувствовал, едва увидев Щукина, он в это поверил, едва Щукин заговорил… «Незапно ты явился мне… — пришли на память стихи, которые любил читать и перечитывать когда-то отец. — Незапно ты явился мне: повязка с глаз моих упала…» — мысленно произнес Коля, переполняясь чувством глубокого изумления, верой в то, что жизнь отныне пойдет по-иному. Как по-иному — он этого не знал. Но верил: по-иному.

Вечером Щукин пригласил Колю в свою комнату. Коля неуверенно переступил порог, словно впервые входил сюда, и комната показалась ему чужой, незнакомой. Большой, из мореного дуба, письменный стол был сдвинут в угол, к стене, завален книгами, бумагами…

— Вот, — сказал Щукин, — работаю.

И в этом коротком, таинственном «работаю» заключено было нечто огромное, непостижимо высокое. Коля с робостью и уважением посмотрел на раскиданные на столе листы, испещренные неровными, стремительными строчками, словно пущенными из лука стрелами…

Потом, уже в сумерках, сидели на диване, у окна, и Щукин, попыхивая трубкой, рассказывал о себе. Оказывается, он сибиряк, родился в Иркутске, родители его и сейчас там живут, отец директор гимназии, окончив которую Щукин уехал в Петербург, поступил в педагогический институт, однако полного курса не завершил… Есть на то причины. И все же время было прекрасное, неповторимое.

— Мы не просто учились, мы постигали науку борьбы, — с воодушевлением говорил Щукин. — Да, да, борьбы! В этом смысл жизни, диалектика вечного обновления… — со вкусом, легко он произносил непонятные Коле слова, как бы отдающие холодком таинственности, слегка пугающие, но и в то же время притягивающие, завораживающие своей загадочностью. Коля внимательно слушал, ловил каждое слово, и нравился ему Щукин все больше, подкупало в нем все — и манера держать в ладони, сжимая всеми пальцами, трубку, с которой он, кажется, никогда не расставался, и звучный, уверенный голос. — Невежество — камень преткновения. Убрать с дороги этот камень — вот наша задача, наш долг! — красиво, образно он говорил и сам как будто прислушивался, любовался своим голосом. — Между прочим, я учился вместе с Добролюбовым… Слышал о нем? — глянул на Колю внимательно, улыбнулся. — О, это человек! Блестящий ум, неподкупная совесть, превосходный литератор — вот кто такой Добролюбов. Еще будучи студентом, он издавал рукописный журнал, и мы считали за честь опубликоваться в нем… Сейчас Добролюбов ведет отдел критики в «Современнике». Я заходил к нему перед отъездом, и он просил меня стать сибирским корреспондентом журнала… Вот, — кивнул он на разбросанные по столу листы, — готовлю первую статью. Сибири нужны свои литераторы. Разве она того не заслуживает?..

Коля почтительно промолчал.

Щукин встал, быстро прошелся по комнате, размахивая длинными руками, стекла очков тускло поблескивали.

— Скажи, — резко повернулся, глянул на Колю, — а чем ты намерен заниматься, когда окончишь гимназию? Какую ставишь перед собой цель?

Коля пожал плечами.

— Не знаю. Может, учителем буду.

— Не знаешь… А ты обязан знать. Разве то дело, когда человек не знает, ради чего живет? — с упреком и даже с оттенком грусти проговорил он, подошел к окну, распахнул створки, и в комнату ворвался густой, напряженный шум деревьев, запах листвы… Один лист занесло в окно, и он, покружив, опустился на стол. Щукин взял его и, бережно разгладив, подержал на ладони, разглядывая; потом выставил руку за окно, и лист славно ожил, сорвался с ладони и, мелькнув, улетел в сиреневый сумрак. Щукин вздохнул.

— Вот, брат, какие дела, — философически заметил. Помолчал и добавил: — Обновление мира — это главное. — Сказал как бы себе самому, отвечая на какой-то, должно быть, давно его мучивший вопрос. И вдруг спросил, остро глянув сквозь очки на Колю. — Скажи, а ты не пробовал писать?

Коля смутился.

— Пробовал…

— Значит, я не ошибся, — удовлетворенно улыбнулся. — Это хорошо. И у меня есть предложение: давайте соберемся. Пригласи своих друзей. Поговорим о литературе, почитаем. Ты стихи пишешь или прозу?

Коля опять смутился.

— И стихи, и прозу!..

— Вот видишь!.. Нет, нет, непременно давайте соберемся.

На другой день Коля зашел к Наумову, вернувшемуся недавно из Омска, и сообщил о предстоящем собрании, которое решил провести Щукин…

Назавтра Агнюша, по просьбе Щукина, к которому она, похоже, была неравнодушна, начистила березовой золой до солнечного блеска самовар… А Коля, по совету того же Щукина, крупной вязью вывел на большом продолговатом листе: «Друзья, прекрасен наш союз!» — и прикрепил к двери. И хотя никакого «союза» еще не существовало, Щукин, должно быть, верил в свою идею твердо и ничуть не сомневался в ее осуществлении.

Пришли Николай Наумов, Митя Поникаровский, Глеб Корчуганов, у всех праздничный, торжественный вид. Щукин, знакомясь, пожал каждому руку. Коля шутливо представлял друзей:

— Это Глеб Фортунатыч Корчуганов, еще невзошедшее музыкальное светило… А это Николай Иванович Наумов, будущий сибирский писатель…

— Почему будущий? — возразил Глеб. — Он уже печатает свои рассказы.

— Это правда? — заинтересовался Щукин. — Что за рассказы? Где напечатаны?..

— Да какие там рассказы… — поморщился Наумов. Но Глеб решительно вмешался:

— Он у нас слишком скромный, Коля Наумов, о себе не любит говорить. А между тем рассказ его под названием «Случай из солдатской жизни» напечатан недавно в «Военном сборнике».

— Прекрасно, друзья мои, прекрасно! — восклицал Щукин, быстро вышагивая по комнате. Стекла очков его весело поблескивали, голос звенел — оратор он был превосходный. — Сибирь нуждается сегодня в своих писателях, ждет их, ибо писатель, как добрый лекарь, сумеет вскрыть нарывы общества, исцелить их словом своим, подарить это слово людям… Нельзя, друзья мои, и дальше терпеть беспросветную тьму невежества, тупого самодовольства, нельзя дремать среди этой вековечной тьмы… — уже не звенел, а гремел его голос, и вид у него был апостольский, неземной, будто и впрямь он с неба сошел, и произносил слова страстные, обжигающие. Агнюша, приоткрыв дверь, глядела на Щукина влюбленно, и хоть речь его была малопонятна ей, волнение и ее охватило, у нее горло сжалось и слезы навернулись на глаза. «Господи, — шептала она про себя, — да какой же он чудной да милый. И мне он по душе… Господи, снизойди до моих молитв, пошли мне счастье!» Свои заботы у Агнюши, свой интерес. И хоть понимала она, что не ровня учителю, умному да красноречивому, но разве сердцу прикажешь. Отзывчивое у Агнюши сердце, оттого и нет ему покоя…

— Хватит нам дремать! Дремать в такую пору — преступление! — гремел Щукин. Когда же он умолк на минуту, раскуривая трубку, наступила такая тишина, что слышно стало, как шуршат за окном, в саду, падающие листья. — Очень метко сказал однажды Добролюбов, мой товарищ по институту, — продолжал он, закурив, — очень верно сказал:

И раб, тиранством угнетенный, Вдруг из апатии тупой Освободясь, прервет свой сонный, Свой летаргический покой…

Пора, друзья, пора нам освобождаться от этого летаргического покоя, от этой тупой апатии, давно пора!..

Потом он говорил о том, что более всего тяжко живется в России таланту, ибо притесняют его всячески, душат, потому что настоящий талант — это всегда борец, правдоискатель, а казенная, царская власть во все времена боялась борцов, боялась и старалась убрать их со своего пути, любыми средствами избавиться от них…

Потом он прочитал отрывок из своей незаконченной еще статьи. И, судя по всему, статья эта должна наделать грому. Потом читал свои стихи Ядринцев. Щукин хвалил, обещал завтра же послать их Добролюбову в «Современник», чем страшно смутил юного автора.

Потом Агнюша принесла самовар.

Расходились поздно, взволнованные и потрясенные, оживленно разговаривая и как бы заново переживая весь вечер. Такого никому из них еще не доводилось испытывать — это был первый в Томске, а может, и во всей Сибири литературный вечер. И каждому из них запомнился он на всю жизнь.

Щукин сочетал в себе удивительную душевную мягкость, постоянную готовность отвечать добром на добро, и в то же время был он нетерпим и непримирим к любой несправедливости, к любому злоупотреблению, общественному пороку, сталкиваясь с которыми он преображался на глазах — становился злым и решительным, яростно обличал, готов был крушить, кому угодно мог сказать правду в лицо. Неважно, что это было — вопрос об отмене цензуры, невежество высокопоставленного чиновника или грубость городового, неисправная мостовая или отсутствие фонарей на Аничковом мосту… Ему до всего было дело, ничто не ускользало от острого, всевидящего его взгляда. И в статьях его, посвященных, как он сам говорил, общественным неурядицам, прямо-таки сверкали молнии… Правда, печатались его статьи не так часто, как хотелось бы ему, и не в том виде, в каком он их представлял (чаще в урезанном виде и на подверстку), однако и это Щукина не смущало, он твердо стоял на своем — ничего не упускать из поля зрения, всему давать огласку…