Иван Кошкин – Илья Муромец (страница 10)
— Такими, что вот сижу я и думаю, а на хрена, прости господи, я тебя ходить научил. Сидел бы у себя на печи, глядишь, подох бы уже, а мне бы краснеть не пришлось.
Муромец медленно поднялся, обида давила горло.
— Ты, дед, говори, говори, да не заговаривайся.
— Ишь, грозный какой, — усмехнулся Никита, глядя на возвышавшегося над ним гиганта. — Ты уж поопасней, Илюшенька, пузом играй, а то я человек старый, еще не ровен час со страху что-нить стыдное приключу.
— Суро-о-о-ов, — протянул молчавший до сей поры старичок. — Одно слово — богатырь.
— Святорусский, — добавил Никита.
— Угу. Святость, я мыслю, спереди, в мотне привешена.
— Не-е-е, в мотне другое. Но оно ему, кажется, тоже без надобности.
— Кажется — креститься надо, — огрызнулся Илья.
Странное дело, с той поры, как встал на ноги, мечтал отыскать того, кто подал тогда ковш простой воды, спасибо сказать, может, чем еще отблагодарить, но вот встретился и не знает, куда глаза девать от ехидного старика.
— Обижен, — знающе покачал головой дед, что нашел для Ильи Бурка. — Вусмерть просто. Сидит наш Илюшенька в погребе глубоком и думает: а что это меня все не любят, все обижают, слово доброго никто не скажет?
— Да брось, дед, кто такого здорового обидеть сможет? — подхватил злорадный калика. — Если кто и мог, он, думаю, тех давно позашибал.
— Не то говоришь, Никита, не то, — ухмыльнулся дед-коневед. — Обиженность, она не от вражьих подлостей проистекает. Тут, я думаю, обиженность внутре сидит. С рождения. Оттого-то маленький и грустный такой. Уж он и так, и эдак, и дома по бревнам раскатает, и с церквей маковки посшибает, и с девками напохабит — ан нет, не любят его люди, не понимают.
— И где им понять, — задумчиво продолжил Никита. — Такую душу глубокую, такие стремления высокие, такие помыслы чистые... Вот и три дня назад, опять же, уж казалось, через себя перепрыгнул, а народ только глубже по щелям забивается. Хоть бы один вышел, поклонился в ноги, сказал бы: «Спасибо тебе, Илюшенька, за непотребство твое окаянное, за мерзости неслыханные, за похабство злопакостное...»
— А за что другое им никак спасибо не сказать? — зло прищурился Илья.
— А разве не говорили? — как-то совсем по-другому, печально спросил Никита.
Илья замолчал. Говорили. И как говорили! В Чернигове старики в пояс кланялись, бабы ревели и детей подносили... Когда Соловья в Киев привез — сам Владимир с крыльца навстречу никому не известному мужику сошел, обнял, в плечо (выше не дотянуться все равно) поцеловал. А уж если из Степи с победой приходили — и хлеб с солью, и полотно под копыта стелили, ребятишки рядом бежали, а если кого на седло брали, те и обмирали, как воробьи, от радости.
— Говорили, Илья, говорили, — тихо сказал второй дед. — И от души говорили. А помнишь, Владимир тебя при всем народе спросил: что тебе, богатырю русскому, защитнику, надежде, опоре, надобно? Что ты ответил?
— Я же в шутку!
— «Дозволь, княже, в корчмах по Руси пить да гулять бесплатно» — вот что ты ответил! — безжалостно докончил Никита. — И уж погулял, погулял, Илюшенька, и не в шутку погулял.
Илья замолчал. Отвечать было нечего. То есть было, конечно, но богатырь понимал, что вот тут, этим старикам, ни про обиду, ни про службу верную, ни про богатырство свое да княжую неблагодарность лучше не говорить. Старики, давно стоявшие одной ногой в могиле, просто отмахнутся как от мухи и снова станут загонять острые гвозди правды в душу.
— Ну, что скажешь, Илья Иванович? — требовательный голос Никиты заставил Илью вжать голову в плечи.
— Да я... Я ж не убивал никого, ну, может, покалечил, да не насмерть... — забормотал богатырь.
— Не насмерть. Вакула, которому ты руку из плеча выставил, когда он тебя на улице просил не буянить, боле работать не может — хорошо, сыновья подросли. И сколько таких вакул! А что не насмерть... Когда на Десятинную новый купол ставили, взамен того, что ты по пьяному делу отстрелить изволил, тогда Семен-сусальник сорвался. Совсем разбился. У царьградских мастеров обучался, шесть церквей золотом покрыл, не считая палат в Берестове. И нет человека. От пьяной шутки твоей.
— Мне-то что, — снова огрызнулся Илья, чувствуя все тот же мерзкий голос в голове.
Кажется, не он один его почувствовал.
— А ну-ка, Илюшенька, посмотри мне в очи, — вдруг приказал Никита.
Муромец хотел не покориться. Хотел прогнать надоедливых старцев, но в душе уже зрело понимание, что если сейчас деды уйдут, уйдет надежда вернуть все по-старому. Медленно богатырь опустился на колени. Медленно опустил голову, борясь, встретил взгляд старца.
— Ну, будет, Илья, — вдруг совсем по-другому, каким-то добрым голосом сказал калика. — Не мне бы с тобой говорить, а отцу Серафиму, да далеко он сейчас, когда успеет. Ты не бойся, не так это страшно, повиниться. Перед людьми, перед собой, перед Богом. Хочешь — век обиду храни, лелей, растравляй душеньку, с ней ложись и вставай. И вся жизнь мимо пройдет. Но из любой ямы можно на свет подняться, грех в ней оставаться. Ну-ка, ВСТАНЬ, ИЛЮШЕНЬКА, ВСТАНЬ НА РЕЗВЫ НОЖЕНЬКИ!
Илья вскочил, не помня себя, вскочил как тогда, пятнадцать лет назад в Карачарове. Что-то сдавило горло, что-то потекло по щекам. Он не знал, что такое слезы, не плакал даже тогда, когда сидел на печи и, глядя в окно с черной тоской, видел, как живут другие люди, и знал, что у самого такой жизни не будет никогда.
— Вот и хорошо, вот и поплачь, Илюшенька. Поплачь, хоть раз в жизни каждый поплакать должен, — тихо молвил старик, слушая страшный, словно хаканье дикого лесного зверя, плач немолодого уже мужика.
Илья не знал, сколько он стоял на коленях перед гостями, но горло освободило как-то сразу. Он вытер лицо и уже иначе, по-новому посмотрел на старцев. Дед-коневед совсем не изменился. Мелкий в кости, бурый на лицо, словно из глины, все в том же заплатанном кафтане, в той же шапке, надвинутой на густые белые брови. А вот Никита стал еще старше, хоть и казалось тогда, что это невозможно. Высохшая кожа обтягивала кости, рубаха болталась на худых плечах. Уже не было вериг под одеждой — свое тело и то носить было невмочь! Кто бы и подумал, что этот самый человек когда-то, невообразимо давно, запряг в плуг и загнал в море Змея, которому Добрынин приходился малым змеенышем!
— Спасибо, дедушка Никита, — улыбнулся Муромец. — Второй раз ты меня на ноги ставишь.
— Такое мое дело, — кивнул старик. — Ну, так как, пойдешь на свет божий?
— Пойду. Не в службу тебе, дедушка, позови князя Владимира. Негоже мне своей волей из погреба княжеского выходить, пусть уж он сам изречет.
— Не гордишься ли? — остро посмотрел на него Никита.
— Нет. Просто хочу по правилам все сделать.
— Ну, добро. — Никита вдруг неожиданно молодо соскочил с сундука и подтолкнул своего спутника локтем. — Вот видишь, не зря со Святых гор спускались! А ты говорил...
— Ничего я не говорил, — проворчал второй старик. — Я-то знал, что ему только уши надрать — и все путем будет.
Оба быстро, не по-старчески шагнули к двери. Уже выходя, коневед обернулся:
— Как Бурко, не шалит?
— Нет, — ошарашенно ответил Илья.
— Ну и добре. И ты его не обижай. Таких коней больше нет.
— Дедушка, — бросился к нему Илья. — Я все спросить хотел, как тебя звать-то?
— Незачем это тебе, — усмехнулся старик и вдруг одной рукой прихлопнул дверь так, что от косяка земля посыпалась.
Илья помотал странно посвежевшей головой. И дурак же он был, и сам мучился, и других обижал — а оно вон как все просто! Теперь бы только Владимира дождаться да не сгрубить ему по обыкновению. Богатырь встал, расправил с хрустом плечи... В том, что Владимир придет, он не сомневался. Чтобы чем-то занять себя, собрал в мешок книги и свитки, покидал туда же одежку, переставил зачем-то в угол сундук. За всеми этими заботами его и застал стук в дверь. Так обычно стучал Чурило, опасавшийся побеспокоить лишний раз могучего узника, поэтому Муромец, не сообразив, крикнул: «Входи уж, чего мнешься!» И только услышав, как властно, не по-чуриловски, заскрипела створка, Илья обернулся. Князь пришел один. Теперь, когда свиты не было и Владимиру уже не нужно было смотреть орлом, он выглядел усталым и постаревшим. Войдя, князь сел на сундук и уставился в пол. Некоторое время молчали оба — богатырь и государь. Наконец Владимир вздохнул:
— Ну ладно, чего тянуть. Только что гонец был — Калин к Змиевым Валам двинулся.
Князь посмотрел пристально на Илью, затем медленно встал. Муромец, чувствуя, что сейчас произойдет что-то не то, вскочил с топчана, но было поздно. Богатырь увидел то, чего уж тридцать с лишним лет не видел никто после свейского короля. Спина повелителя Руси, великого князя киевского Владимира Красно Солнышко согнулась, и он в ноги поклонился Илье. Тот шагнул вперед, не зная, что делать. Владимир также рывком выпрямился и уже по-другому, спокойно и уверенно сказал:
— Ты уж прости меня, Илья Иванович, если не прав был.
Илья развел руками, словно не знал, то ли обнять князя, то ли пришибить. Потом вдруг махнул рукой и поклонился в ответ.
— Да и ты меня прости, княже.
Оба опять замолчали, не зная, что делать дальше.
— Ну, так это, может, пойдем отсюда? — спросил Илья.
— И то, пока не забеспокоились.
Илья шагнул к двери первым, отворил ее для Владимира. На золото платья посыпался песок. Князь поднял голову и взглянул на разбитый, покореженный косяк.