Иван Киреевский – Том 3. Письма и дневники (страница 60)
Читаю я особенно «De Rerum Moscoviticarum[780]», за которые тебя крепко обнимаю.
Получила ли наконец твоя поэзия размах под широко-шумными дубровами? Папенька уверен, что ты там не напишешь ни стиха, и заранее уж рассчитывает, как он будет угощать публику выигрышными бутылками.
Покуда прощай! Все наши тебя всячески приветствуют: и поклонами, и поцелуями, и рукожатиями, и объятиями.
И ныне и присно и во веки веков твой Киреевский.
Папенька поручает у тебя спросить, много ли ты наудил рыбы и не попалась ли тебе та стерлядь, которую ты ему послал? В самом-то деле Иван[781] ее не привез, не помню по каким-то, но помню, что по каким-то справедливым причинам.
Александр Петрович[782] велел сказать, что циркуль давно готов и что он его вышлет при первом случае, когда будет в Москве.
19. Н. М. Языкову
Вот тебе, брат Языков, еще послание из Ильинского. Следующее будет уж, вероятно, из Москвы, потому что наши уже неделю тому назад туда переехали, а я здесь еще доживаю только несколько дней, как отсталый журавль, хоть, впрочем, не подстреленный, а здравствующий. Маменьку Рамих[783] уговорил переехать в Москву для того, что, кроме прежней болезни, от которой она часто страдала, она здесь еще очень часто простуживалась, и сырость дома на нее производила вредное действие; а мы с Петерсоном сговорились воспользоваться последними днями хорошей осени и отправиться в Саввин монастырь[784]. В удаче этого похода, однако ж, теперь на меня находит сомнение: Петерсону было нужно съездить в Москву, разные дела продержали его там ровно шесть прекрасных и ясных дней, а теперь настал такой плач небес и скрежет холодного ветра, что не только до Саввина монастыря, а и до замка едва ли можно донести на себе одну сухую и непродрогшую нитку.
Что-то ты делаешь в своей волжской стороне и скоро ли собираешься опять в Москву на государственную службу? Гермесы говорят, что ты непременно получишь чин в самом скором времени и таким образом далеко опередишь меня на поприще честолюбия! Как бы ты хорошо сделал, если б явился к нам поскорее! Теперь уже полная пора, а, по всей вероятности, эта осень и зима пройдут у нас весело: будет Рожалин, будет Шевырев, Кошелев, Хомяков, Баратынский, и вообще тебе будет с кем отвести душу.
Нового не могу тебе покуда сказать ничего, потому что сам ровно ничего не знаю, особенно с тех пор, как вся ильинская колония перебралась в Москву. От наших знаю только, что маменька все в одном положении, а остальные все, слава Богу, здоровы, что папенька возвратится из деревни не прежде начала будущего месяца, что брат уже десятый день живет в деревне у Кошелева вместе с князем Одоевским и что он на днях возвратится в Москву.
Что до меня касается, то я теперь совершенно углубился в народные песни и сказания. Есть ли ты так жесток, что до сих пор еще на меня сердишься, несмотря на повинную голову, которой и меч не сечет, то я надеюсь ответить тебе хоть тем, что похвалюсь подвигами, которые я сделал в продолжение этого времени. Во-первых, я кончил «Волхва»[785], который между прочим мешал мне в последний месяц даже и писать к тебе; во-вторых, собрал около 70 песен и, в третьих, собрал 14 стихов[786], которыми смело могу похвастаться. Эти стихи, которые поют старики, старухи, а особенно нищие и между нищими особенно слепые, — вещь неоцененная! Кроме их филологической и поэтической важности, из них, вероятно, много объяснится и наша прежняя мифология. Точно так же, как многие из храмов древнего мира уцелели от разрушения, приняв на кровлю свою христианский крест, многие из наших языческих преданий сохранились, примкнув к песням о святых либо по сходству имени, либо по сходству своего напева. Так, например, в стихах, мною собранных, упоминается о Черногоре-птице, сидящей на Херсонских вратах, в <неразб.> Киеве-граде, о ките, на котором основан мир и который колеблет его своими движениями, о звере, пробуравливающем землю для провода воды из моря, и пр.
Как же это не интересно!
В другой раз буду писать подробнее о том, что я нашел в здешней ильинской литературе и вообще буду писать больше, а теперь покуда надо кончить, потому что иначе не успею отправить письма.
Покуда прощай, обнимаю тебя крепко и жду скорее в Москву.
Весь твой П. Киреевский.
20. Н. М. Языкову
<…> Во-первых, восприими сугубое поздравление! Да здравствуешь ты как кум Каролины[787] и как регистратор коллежский! Первый сан уже возложен на тебя 6 чис. текущего месяца, по случаю вступления в свет Пелагеи Ивановны Чухломской[788], а торжественное возложение второго должно непременно воспоследовать в самом скором времени, потому что уже две недели тому назад пошло в Петербург представление от Б. А.[789], а еще не было примера, с тех пор как свет стоит, чтобы его представления не были утверждены немедленно[790]. Надеюсь, что тебя то и другое возвеселит и возрадует. Теперь уже полная пора тебе наконец возвратиться в наш златоверхий град, себе на зимование, куме на кумование, а нам на повидание; кроме того, это будет нужно и для присягания.
У нас все, слава богу, идет хорошо, маменьке лучше, и она теперь вообще стала веселее прежнего, а остальные все здоровы; папеньку ждем со дня на день из деревни. Недели две тому назад у нас был князь Одоевский с своей благоверной княгиней[791], провел у нас недели две и уехал назад в Петербург. Он скоро будет печатать собрание своих повестей, которые исполнены большого таланта и соединяют музыкальное изящество с глубокомыслием. Пушкин также был недели две в Москве и третьего дня уехал; он учится по-еврейски, с намерением переводить Иова[792], и намерен как можно скорее издавать русские песни, которых у него собрано довольно много; я думаю ему послать копию и моего собрания, но для этого нужно наперед твое соизволение. Полевой также скоро издает 400 собранных им песен. Это все дела великолепные!
Здесь я перервался по случаю папенькиного приезда и опять добрался до пера, чтобы продолжить тебе рассказ о наших новостях, которые, вероятно, еще не успели к тебе дойти другими дорогами. К нам возвратились наконец Шевырев и Максимович; последний по-прежнему вял и киселен и говорит между прочим: «Какое странное дело! Все говорят, что Кавказ интересен, а мне он не оставил ни одного воспоминания!» Шевырев же возвратился с приобретениями богатыми, и есть большая надежда, что очень скоро займет место профессора в Московском университете; характером он так же жив и молод, как был, но много возмужал сведениями и в продолжение трехлетнего отсутствия сделал столько, сколько редкие могут сделать. Кроме римских древностей и итальянского искусства, которым всякий не совсем рыхлый человек почти невольно занят в Италии беспрестанно, он много занимался языками и литературами классической древности, кроме того выучился по-английски и по-испански, а итальянский язык с литературой знает как свои пять пальцев. Все это обещает благотворно отозваться на университете. От Рожалина мы получили письмо третьего дня, теперь его здоровье почти совсем, слава Богу, направилось, и в марте он выедет сюда. Баратынский теперь совсем поселился в Москве, живет своим домом и пишет роман, который он скоро думает кончить. О Погодине уже давно ничего не знаю, а Полевого Воейков посадил в сумасшедший дом; я не помню всего куплета[793], а помню только, что он кончается так:
Познакомились мы с твоим Бартеневым[795]! Это человек презамечательный, но как мне досадно, что ты не был свидетелем тех уморительных сцен, которые у него были с Чаадаевым. Он напал на его слабую сторону и, подкуривая фимиам его полусумасшедшему самолюбию, дурачит его так, что, глядя на них, когда они вместе, трудно не лопнуть со смеху. Вспомни важную фигуру Оберев.[796] и вообрази себе, что Бартенев при целом обществе говорит ему без обиняков, что он врет чепуху, что он Дон-Кихот[797], а в ту же самую минуту умеет так ублажить его самолюбие фимиамом, что Чаадаев остается доволен. Вообрази себе, например, что у Свербеевых, при большом обществе, Чаадаев входит своими важными и размеренными шагами, воображая, что его каждое движение должно произвести глубокий эффект, а Бартенев кричит ему навстречу: «А! Здорово, лысый доктринер!» Теперь он уехал в свою Кострому, но авось либо скоро опять воротится. Я уверен, что эти сцены, когда ты их увидишь, рассмешат тебя на несколько лет.
Остается еще рассказать тебе две истории трагические, которые теперь ходят по Москве. В Твери случилось недели две тому назад ужасное происшествие: зарезали молодого Шишкова[798]! Он поссорился на каком-то бале с одним Черновым[799], Чернов оскорбил его, Шишков вызывал его на дуэль, но не хотел идти, и, чтобы заставить его драться, Шишков ему дал пощечину; тогда Чернов, не говоря ни слова, вышел, побежал домой за кинжалом и, возвратясь, остановился ждать Шишкова у крыльца, а когда Шишков вышел, чтоб ехать, он на него бросился и зарезал его. Неизвестно еще, что с ним будет, но замечательна судьба всей семьи Черновых: один брат убит на известной дуэли с Новосильцевым[800], другой[801] на Варшавском приступе, третий[802] умер в холеру, а этот четвертый и, говорят, последний. Вторая история трагическая потому, что она была жестоким и, может быть, еще опасным ударом для 90-летнего старика, которого нельзя не уважать, а именно для твоего начальника[803]. Лазарев[804] поступил с женой совершенно по-армянски: он уверил ее, что простил и забыл все, убедил ее отдать ребенка в воспитательный дом, а теперь ее бросил. Это хотели скрыть от старика и для того уговорили одного родственника Лазарева, также армянина, чтоб он сказал Б. А. от Лазарева, будто он оставляет жену вследствие честной ссоры, по несогласию характеров и т. п., а этот армянин рассказал все, как было, и, услышавши, Б. А. едва не умер на месте. Но теперь, однако же, как говорят, он, слава Богу, опять поправляется.