Иван Исаков – Морские истории (страница 25)
Неожиданно после очередного «э‑э», выдавленного из себя лейтенантом, стоявший поодаль матрос с «Гавриила» бесцеремонно изрек: «Муть!» — и вроде как бы плюнул с досады.
— Где тут Цыганков?.. Он же на «Учебном»[25] во Францию ходил, должен разбираться.
Через минуту на другой валявшейся в песке бракованной отливке вырос унтер-офицер Цыганков и без задержки включился в параллельный перевод. Однако метод гавриильца оказался совершенно иным.
Бойкий морячок предельно упрощал и укорачивал выступление гостя и, несмотря на то что сам понимал не так уж много, ухитрялся не отставать от француза, а иногда даже опережал и дополнял его.
Уязвленный такой примитивной конкуренцией, офицер стал еще больше запинаться. А перевод французской речи матросом продолжался без задержек и выглядел приблизительно так:
— Говорит, значит, что пролетариат теперь может издавать свои манифесты! — (На самом деле француз сказал: «La mission du proletariat est manifeste»[26].)
В таком же духе шло продолжение:
— Амба всем фабрикантам и буржуазии!.. Факт!.. Обратно, агитирует за коммуну... потому как империализму хода нет!.. Значит, теперь Интернационал на мази, потому как все стали камрады и демократия сейчас — будь здоров!.. Опять же, говорит против милитаризма!.. Одним словом, эксплуатации тоже амба, потому буржуазии сейчас стоп, а скоро будет полный назад!..
Цыганков вдохновенно подправлял и редактировал оратора так, как подсказывало ему страстное желание обрести подлинного союзника не в войне с немцами, а в революционной борьбе с реакцией и особенно с заправилами сегодняшнего митинга.
И именно благодаря этому вольному пересказу переводчик получал некоторые знаки поощрения от своих слушателей (вроде «шуруй на полный!») и число их все росло и росло за счет перебежчиков из сферы влияния педантичного офицера. А Цыганков, увлеченный успехом, импровизировал вдохновенно и довольно часто искажал смысл доносящеюся с трибуны на сто восемьдесят градусов. Не улавливающая своеобразия перевода аудитория была довольна.
В конце концов смущенный лейтенант, потеряв весь свой апломб, остался почти один возле своей разъяренной супруги. Продолжать в этих условиях перевод было явно нелепо.
— Пойдем, Анатоль, здесь нас не понимают, — прошипела жена, стаскивая мужа с импровизированной трибуны, и, гордо подняв голову, стала энергично проталкиваться к выходу, оставляя поле боя.
Почти никто, однако, не обратил внимания на уходящую пару. Все целиком были поглощены выступлением француза и его бойкого толмача.
И только изогнутое вопросительным знаком перо на шляпке лейтенантши, кивая то направо, то налево и как бы плывя над головами собравшихся, показывало движение к выходу незадачливой четы.
Теперь, когда остался только один, но «свой в доску» переводчик, француза слушали еще более благожелательно и почти каждый период его речи, разъясняемый лаконичным примечанием Цыганкова, награждали аплодисментами.
Наконец представитель союзной Франции с явным облегчением добрался до благополучного конца заданного ему текста. Он замолчал как-то вдруг, будто из него вышел весь воздух. Однако истинный француз, эффектно начав речь, должен был эффектно ее и закончить.
Крепко вцепившись в угол стола, оратор приподнялся на цыпочки и, выкинув другую руку вперед, выкрикнул:
— Vive la Republique! — А затем, впервые использовав русские слова, закончил возгласом: — Война до побэдний конца!
Наступила томительная и недоуменная тишина.
Опустились тысячи рук, готовых к овациям.
Не помогли ни запоздавшие и жидкие хлопки «бабушкиной» свиты, ни солидное похлопывание директоров и офицеров. Эта зловещая тишина лучше всего продемонстрировала истинное настроение митинга. Безмолвное непринятие призыва к продолжению войны было хотя и стихийным, во абсолютно единодушным.
Смущенный француз, ожидавший общего одобрения, только в этот момент окончательно понял, что оказался на границе между двумя враждебными классами и невольно сделался рупором буржуазного меньшинства, в то время как вот эти его русские товарищи ждали от него, помимо слов, еще больших усилий, направленных для достижения всеобщего мира.
Переводить концовку оратора, конечно, не потребовалось. В наступившей тишине раздался громкий и недоуменный голос обескураженного Цыганкова:
— Скажи пожалуйста! Пока говорил по-французски, получалось вроде правильно... А как перешел на русский, обратно все напутал.
Старый мастер медленно изрек:
— Начал за здравие, а кончил за упокой! — И стал пробираться к выходу.
За ним потянулись остальные, не обращая внимании на протесты «бабушкиных» зазывал.
Несмотря на срыв митинга, на следующий день в ревельских газетах появились победные реляции и отчеты.
Так было в десятых числах апреля 1917 года, когда на митинге в пригороде Ревеля Копли-лахт большевики еще не могли противопоставить главным силам реакции своих подготовленных агитаторов. Однако все расширяющееся революционное движение рабочих и крестьян, руководимое великим Лениным, последовательно привело к тому, что после полугода огромных усилий и немалых жертв в октябре того же года большевики завоевали власть не только в Ревеле, но и во всех опорных пунктах страны.
Цыганков и его единомышленники, участвуя в борьбе на два фронта — против немецкого империализма в боях за Рижский залив и против обманутых отдельных армейских частей, еще поддерживавших Временное правительство, — стали членами партии, шедшей в авангарде масс, борющихся за социализм.
Прошло еще немного времени, и мы узнали, что французский делегат не без пользы для себя выступал на митинге в Копли-лахт, так как оказался в рядах Коммунистической партии Франции, в то время как Лебедев, Брешковская и Керенский вместе со своими почитателями были выброшены на мусорную свалку истории.
ДАШНАКИ ТЕРЯЮТ СВОЕГО ФЛАГМАНА
В декабре 1917 или в январе 1918 года (сейчас точно не помню, когда начали устанавливаться официальные взаимоотношения Советской власти с так называемым Закавказским комиссариатом) я неожиданно получил письмо из Тифлиса.
Писала сестра. Оказавшийся в Петрограде друг детства Шура Маркозов — армейский офицер военного времени, очень отважный и культурный человек — вложил вопль моей сестры в другой конверт и надписал так лаконично, как если бы я состоял командующим флотом:
«Гельсингфорс. Балтийский флот. Мичману (такому-то)». К чести «Службы связи Б. М.», письмо было мне вручено через два или три дня.
В приписке говорилось, что мой друг вынужден был уехать с фронта потому, что фронт развалился, а его рота разошлась по домам, вследствие чего в данное время он занимается охраной одной беззащитной дамы и ее имущества[27].
Из дома шли горестные сведения. Дело в том, что со времени ухода «Изяслава» из Ревеля в Рижский залив я лишился возможности помогать матери и сестре. Гельсингфорсская почта не принимала переводов в Закавказье. Препятствием служила чересполосица и запутанность в дензнаках («романовские», «керенки», «закавказские», а позже «нефтяные» — т. е. бакинские, грузинские и армянские — не котировались в Гельсингфорсе), но главной помехой была антисоветская политика Закавказского комиссариата (позже реорганизованного в сейм), добившегося отрыва от Российской республики и «автономии» под эгидой представителей США.
Горько было читать строки о том, как город захлестывает волна грубого шовинизма, насаждаемого грузинскими меньшевиками и конкурирующими с ними азербайджанскими мусаватистами и армянскими дашнаками.
Пока Кавказский фронт медленно распадался, но еще удерживался на территории Турецкой Армении, пока С. Шаумян, представляя Советскую власть, призывал сейм решить национальную проблему на основе ленинских принципов пролетарского интернационализма, было еще время консолидировать здоровые силы и создать жизнеспособную федерацию. Но это означало бы союз с РСФСР, на что категорически не хотели идти меньшевики всех национальностей и их зарубежные «покровители».
Еще формально заседал Закавказский комиссариат, а грузинские меньшевики потребовали от служащих — русских или армян — в двухмесячный срок сдать государственный экзамен для ведения делопроизводства на грузинском языке.
Затея с экзаменами нужна была грузинским меньшевикам, чтобы отсеять русских, армян и азербайджанцев. Однако увольнение с работы одновременно означало потерю продовольственных карточек и даже права жительства в Тифлисе. Для моих родных, которых уже внесли в проскрипции, так как «сын служит у большевиков, да еще во флоте», надвигалась катастрофа. Мать была больной старухой, а ее дочь — днем счетоводом, а вечером — домохозяйкой. Они проживали в маленькой каморке под горой святого Давида Мта-Цминда и не имели других средств для существования.
Такие письма еще можно читать, когда сам находишься в аналогичных условиях. Но дело в том, что адресат в это время наедался до отвала, был хорошо одет и жил в теплой каюте. В подобных случаях любому сыну трудно глотать флотский борщ за обедом, когда хлеб на столе кажется нарезанным нелепо большими кусками и в количестве, превышающем потребности самых жадных членов кают-компании.
А флот еще жил колоссальными запасами Свеаборгских складов и почти ни в чем себе не отказывал.