Иван Гончаров – Фрегат Паллада (страница 82)
На пристани вдруг вижу в руках у Фаддеева и у прочих наших слуг те самые ящики с конфектами, которые ставили перед нами. «Что это у тебя?» — спросил я. «Коробки какие-то». — «Где ты взял?» — «Китаец дал… то бишь японец». — «Зачем?» — «Не могу знать». — «Зачем же ты брал, когда не знаешь?» — «Отчего не взять? Он сказал: на вот, возьми, отнеси домой, господам». — «Как же он тебе сказал, на каком языке?» — «По-своему». — «А ты понял!» — «Понял, ваше высокоблагородие. Чего не понять? говорит да дает коробки, так значит: отнеси господам».
Вон этот ящик стоит и теперь у меня на комоде. Хотя разрушительная десница Фаддеева уже коснулась его, но он может доехать, пожалуй, до России. В нем лежит пока табак, японский же.
— Чего вам дали? — спросили мы музыкантов на пристани.
— По рюмке воды, — угрюмо отвечало несколько голосов.
— Неужели? — спросил кто-то.
— Точно так, ваше благородие.
— Что ж вы?
— Выпили.
— Зачем же?
— Мы думали, что это… не вода.
— Да, может быть, вода-то хорошая? — спросил я.
— Нешто: лучше морской, — отвечал один.
— Это полезно для здоровья, — заметил я.
Трезвые артисты кинули на меня несколько мрачных взглядов. Матросы долго не давали прохода музыкантам, напоминая им японское угощение.
Едва мы тронулись в обратный путь, японские лодки опять бросились за нами с криком «Оссильян!», взапуски, стараясь перегнать нас, и опять напрасно.
С 15 сентября по 11 ноября
А тепло, хорошо; дед два раза лукаво заглядывал в мою каюту: «У вас опять тепло, — говорил он утром, — а то было засвежело». А у меня жарко до духоты. «Отлично, тепло!» — говорит он обыкновенно, войдя ко мне и отирая пот с подбородка. В самом деле 21˚ по Реом‹юру› тепла в тени.
Японские лодки вздумали мешать нашим ездить подальше и даже махали, чтоб те воротились. Сейчас подняли красный флаг, которым у нас вызывают гокейнсов: им объявили, чтоб этого не было; что если их лодки будут подходить близко, то их отведут силой дальше. Вообще их приняли сухо, а адмирал вовсе не принял, хотя они желали видеть его. Он приказал объявить им, что «и так много делают снисхождения, исполняя их обычаи: не ездят на берег; пришли в Нагасаки, а не в Едо, тогда как могли бы сделать это, а они не ценят ничего этого, и потому кататься будем».
19 числа перетянулись на новое место. Для буксировки двух судов, в случае нужды, пришло 180 лодок. Они вплоть стали к фрегату: гребцы, по обыкновению, голые; немногие были в простых, грубых, синих полухалатах. Много маленьких девчонок (эти все одеты чинно), но женщины ни одной. Мы из окон бросали им хлеб, деньги, роздали по чарке рому: они все хватали с жадностью. Их много налезло на пушки, в порта. Крик, гам!
Корвет перетянулся, потом транспорт, а там и мы, но без помощи японцев, а сами, на парусах. Теперь ближе к берегу. Я целый день смотрел в трубу на домы, деревья. Все хижины да дрянные батареи с пушками на развалившихся станках. Видел я внутренность хижин: они без окон, только со входами; видел голых мужчин и женщин, тоже голых сверху до пояса: у них надета синяя простая юбка — и только. На порогах, как везде, бегают и играют ребятишки; слышу лай собак, но редко.
Вечером была славная картина: заходящее солнце вдруг ударило на дальний холм, выглядывавший из-за двух ближайших гор, у подошвы которых лежит Нагасаки. Бледная зелень ярко блеснула на минуту, лучи покинули ее и осветили гору, потом пали на город, а гора уже потемнела; лучи заглядывали в каждую впадину, ласкали крутизны, которые, вслед за тем, темнели, потом облили блеском разом три небольшие холма, налево от Нагасаки, и, наконец, по всему берегу хлынул свет, как золото. Маленькие бухты, хижины, батареи, кусты, густо росшие по окраинам скал, как исполинские букеты, вдруг озарились — все было картина, поэзия, все, кроме батарей и японцев. С этими никакие лучи не сделали бы ничего.
Японцев опять погладили по голове: позвали в адмиральскую каюту, угостили наливкой и чаем и спросили о месте на берегу. Они сказали, что через день или два надеются получить ответ из Едо. Им объявили, что мы не прочь ввести и фрегат в проход, если только они снимут цепь лодок, заграждающих вход туда. Они сначала сослались, по обыкновению, на свои законы, потом сказали, что люди, нанимаясь в караул на лодках, снискивают себе этим пропитание. Посьет, по приказанию адмирала, отвечал, что ведь законы их не вечны, а всего существуют лет двести, то есть стеснительные законы относительно иностранцев, и что пора их отменить, уступая обстоятельствам. Эйноске очень умно и основательно отвечал: «Вы понимаете, отчего у нас эти законы таковы (тут он показал рукой, каковы они, то есть стеснительны, но сказать не смел), нет сомнения, что они должны измениться. Но корабли европейские, — прибавил он, — начали посещать, прилежно и во множестве, Нагасаки всего лет десять, и потому не было надобности менять».
Вот как поговаривают нынче японцы! А давно ли они не боялись скрутить руки и ноги приезжим гостям? давно ли называли европейские правительства дерзкими за то, что те смели писать к ним?
У нас все еще веселятся по поводу годовщины выхода в море. Музыка играет, песенники поют. Матросы тоже пировали, получив от начальства по лишней чарке. Были забавные сцены. В кают-компанию пришел к старшему офицеру писарь с жалобой на музыканта Макарова, что он изломал ему спину. «И больно?» — спросили его. «Точно так-с, — отвечал он с той улыбкой человека навеселе, в которой умещаются и обида и удовольствие, — писать вовсе не могу», — прибавил он, с влажными глазами и с той же улыбкой, и старался водить рукой по воздуху, будто пишет. «Да, видно, Макаров пьян?» — «Точно так-с». Позвали Макарова. Тот был трезвее его и хранил важную и угрюмую мину. «За что ты прибил его?» — был вопрос. «Я не прибил, я только ударил его в грудь…» — сказал он. «Точно так-с, в грудь», — подтвердил писарь. «За что ж ты его?» — «С кулаком к роже лез!» — отвечал Макаров. «Ты лез?» — «Точно так-с, лез», — отвечал писарь. Все хохотали. Прогнали обоих и велели помириться.