18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иван Чигринов – Плач перепелки. Оправдание крови (страница 79)

18

— Чего уж прятаться?.. — даже не повернул головы от матери Масей. — Да и до каких пор прятаться? Все равно долго не напрячешься!

При этом казалось, что Масей отвечал слишком равнодушно, в голосе даже слышалась досада, будто недоволен был отцовским вопросом.

— Ну, гляди, сын!..

Пока сын с отцом переговаривались, Марфа прямо затаила дыхание, и вид у нее от этого стал какой-то надутый, нахохленный. Но только Зазыба вымолвил последние слова, она сразу же ожила, заговорила снова, по-прежнему обращаясь только к сыну. Было в ее восхищении, в ее материнской повадке что-то совсем беспомощное, детское, — и правда подумаешь, что встретились после долгой разлуки не мать с сыном, а младшая сестра с братом.

— Дак я отцу вот хотела рассказать про сон, а теперь и ты тут, — ласково толкнула она Масея. — Расскажу зараз тебе. — Она больше не растягивала слов, говорила, как обычно, только временами сбивалась, словно все еще от той радости, какая жила в ней. — Дак вижу я…

Зазыба снисходительно усмехнулся: вот привязалась старая со своим сном!.. А в душе его между тем украдкой ворохнулось что-то похожее на зависть, будто он стал вдруг лишним в хате, будто это уже не общая их радость, что сын вернулся, а только материнская…

— Матка наша теперь самая отгадчица снов, — не меняясь в лице, сказал сыну Зазыба, явно дразня жену. — Даже никуда не ходит. Сама разгадывает. Один раз голову и мне было задурила — кричала какая-то курица петухом, да и все тут!..

— Дак то же не сон был, а примета, — не дала рассказать ему дальше Марфа. — И не к тому тогда курица пела. Я говорила, что будет… — Но спохватилась, не стала передавать давнего разговора между ними, чтобы не испортить сыну настроения. — А сон дак и взаправду вещий! Пришел вот Масей. Значит, сон правильный был, раз все сбылось.

Масей перевел взгляд на отца, потом снова на мать — детством вдруг дохнуло, далеким детством: и тогда вот так же отец с матерью ревновали его друг к другу, благо единственный сын на двоих, одно дитятко. Мальцом Масей умел даже выгадывать на их наивной ревности, на их смешной игре — «Мой Масейка!..» — «Нет, мой!» — а теперь ему почему-то жалко стало и мать и отца, может, стыдно от взрослой своей проницательности.

Отец, нечаянно угадав Масееву жалость, посуровел моментально и велел, как хозяин, которому наконец пришла пора распорядиться:

— Ты бы лучше собрала, старая, на стол. А то мы сына все байками кормим, как того соловья.

Мать виновато всплеснула ладонями, очумело забегала по хате, тыкаясь из угла в угол.

— А дитя-я-ятко ж мое-е-е! — снова запричитала она чуть ли не в голос. — Может, ты и правда голо-о-одный пришел, может, и е-есточки хочешь, а я все голову тебе дурю-ю-ю!..

Но Масей принялся успокаивать их:

— Не надо, не надо! Я сыт. — И, когда мать уставилась на него, затряс головой и замигал, чтобы его словам было больше веры.

— Дак… — Марфа растерянно застыла возле шкапчика, висящего в простенке между порогом и крайним окном, потом бросила недоверчивый взгляд на Дениса, который все еще стоял посреди хаты с того самого момента, как привел сына.

Муж промолчал, вроде его не касалось, что сын отказывался от ужина, хотя какой в эту пору ужин!..

Сын тем временем, не вставая со скамьи, всем обеспокоенным видом, жестами показывал, что он вправду есть не хочет, как не хочет, чтобы мать вообще из-за него хлопотала…

А та взяла да не поверила, махнула на обоих рукой, мол, а ну вас! Растворила шкапчик, принялась вынимать посуду.

— Я правду говорю! — уже почти взмолился Масей, обращаясь теперь к отцу: надо было все-таки растолковать, почему он отказывается от ужина, ведь деревенские даже чужого человека, в какую бы пору, позднюю ли, раннюю ли, ни попросился тот в хату, не уложат спать некормленым, а тут сын! — Меня в Белой Глине тетка одна накормила, — объяснил он. — Хлеба вынесла. Большую краюху. Ну, я и умял всю, потому что день целый перед этим пролежал в лесу. Так что есть я правда не хочу. Разве что напиться дайте. — Он устало сгорбился, упираясь локтями в колени.

— Дак, может, молочка тогда? — птицей встрепенулась мать.

— Давай молочка, — ласково улыбнулся сын. — А то хлеб какой-то непропеченный у белоглиновской был, аж нутро жжет. И воду, кажется, пил из Беседи, а все жжет.

— Это не хлеб виноватый, — выслушав сына, сказал Зазыба. — Живот твой виноватый. Что-то в желудке порушено. Здоровый желудок и сырой хлеб одолеет. У здорового человека желудок как жернова. Ему только подавай.

— Может, и так, — согласился умиротворенный Масей. — Не на курорте же столько лет был. — И глянул испытующе на отца, тот даже голову вдруг опустил, будто тоже был виноват, и спрятал глаза.

Обхватив бережно обеими руками, мать внесла из сенцев черный, с высоким горлышком гладыш молока вечернего удоя — она всегда на ночь оставляла молоко в чулане, чтобы не прокисло.

Масей пересел с лавки к столу, втиснулся на ту скамейку, что стояла между внутренней дощатой перегородкой и столом. Покуда он шел от лавки, отец успел оглядеть его, как говорится, с ног до головы, потому что до этих пор — и тогда, на крыльце, и теперь на лавке — сын все время сидел. Кажется, и рост у сына был прежний, и фигура такая же, но в лице явственно замечалось новое, и не столько потому, что сын отощал (в конце концов, невелика хитрость отощать человеку в такой дороге), сколько потому и, может, скорей всего потому, что лицо его стало как бы прозрачным. Зазыба отметил и ту мелочь, что для такого радостного случая сын улыбается маловато, все больше говорит с матерью, будто озабочен или болит у него что и боль ни на минуту не проходит. И еще Зазыбу удивило — сын так и не разделся в отцовской хате, не снял заношенного пиджака, похожего чем-то на старую куртку, словно рассчитывая на временный приют.

«Нелегко, ох, нелегко нам будет друг с другом…» — вдруг подумал Зазыба.

Между тем Марфа сполоснула чистой водой медный ковш, который сняла с гвоздика на стене, поднесла его к самому краю гладыша, чтобы не пролить сливок, схваченных желтоватой пленкой, и уже потом полегоньку наклонила гладыш. Белая струя проворно зажурчала в литровом ковше.

Отец сказал, явно подбадривая сына:

— Вот поживешь с нами, матка и отпоит тебя молоком. Пройдет тогда и изжога твоя, и всякая лихоманка пройдет, если завелась где.

Наконец Марфа поставила перед сыном ковш с молоком, сама стала напротив, шагах в двух от стола. Сын сразу же схватился за ручку, начал жадно пить, чувствуя почему-то неловкость оттого, что на него пристально глядят и мать, и отец. Отпив полковша, Масей оторвался, чтобы передохнуть, минуту, может, даже больше сидел неподвижно. Потом снова взялся за ковш. А как выпил до дна, засмеялся тихо, каким-то совсем иным смехом, будто до сих пор был не уверен, что вправду опростает знакомый с детства ковш, давнюю свою мерку. От этого нечаянного его смеха родители, казалось, повеселели.

— Ну вот, — воскликнула мать, — напился молочка, а теперь спать ложись, раз есть не хочешь. Зараз тебе постельку соберу. Выспишься, а там бог и раницу даст.

Масей упрямо покачал головой:

— И спать мне не хочется!..

— А дитя-я-ятко мое-е-е, дак ночь жа вон еще в окнах стоит!

— Я целый день спал, мама. И так сколько времени: день лежишь, спрятавшись в кусты подальше от дороги, а ночью шагаешь.

По этому разговору Зазыба понял, что материнская власть над сыном кончается.

— Ну что ж, пополуночничаем, — сказал он беззаботно. — Оно и правда, какой теперь сон!.. Ну, разве еще тебе, Масей… А нам с маткой уже сна немного и надо. Порой схватишь одним плазом час-другой, и довольно. Стареем мы с маткой, сын, стареем!

— Это ваши-то поды — старость?

— Стареем, стареем… — не принял Масеевой деликатности Зазыба. — Но может, и правда завесить одеялами окна?

— Дак…, — Марфа непонятливо всполошилась: мол, за чем же задержка?

— Как хотите, — ответил сын, поняв, что отцова настойчивость не случайна. — В конце концов, светомаскировка не помешает. — И спросил: — Немцы в деревне есть?

— Нету, — ответил отец. — Но я это к тому говорю, не занавеситься ли, мол, что мы так привыкли. — И стал объяснять дальше: — Обычно мы света не зажигаем. Ну, а если случается, то окна занавешиваем. А немцев в деревне нету. Так что не бойся.

— Ты, мама, тоже садись, — спохватился Масей, видя, что мать до сих пор на ногах. — И ты, батька, зря не стой. А то вы что-то сегодня как с чужим со мной.

— Да и ты бы скинул эту одежину, вольней бы почувствовал себя дома, — посоветовал отец.

А мать спросила:

— Может, ты бы, Масейка, молочка еще выпил, а?

— Нет, мама, нет.

— А то ведь корова дает.

Зазыба не стал занавешивать окон. Присел на скамью.

— Откуда же ты шел этак долго?

— Из-под Минска.

— Из-под самого?

— Чуть не от самого. От Смолевич. Как раз там один добрый человек и отпустил меня.

— И ни разу после не подъехал? — повернула на себя разговор Марфа.

Масей улыбнулся — ему все время хотелось улыбаться матери, словно бы задолжал ей в этом.

— Случалось, что и подъезжал, — уточнил он. — Даже немцы один раз на машине километров тридцать провезли. Но больше добирался на своих двоих.

— Скажи ты, даже немцы!

— Тыловики. Уже как фронт далеко отошел. Им только сунь что-нибудь. Ну, а у меня как раз был кусок сала. Дед один после ночлега в дорогу дал. Я этот кусок и показал немцам.