Иван Алексеев – А и Б. Финал менипеи (страница 5)
Вникая в суть конфликта Василия Сергеевича с законом, следует признать, что генерал действовал в точном соответствии со своим девизом: «Мне система не нравится, но раз я ей служу и не могу переделать, то вправе играть по её негласным правилам в свою пользу». И не выходил за рамки того, на что раньше государство закрывало глаза: закрыл работу никому не нужными отчётами большого объёма, которые собрали ручные учёные за удвоенную зарплатную пайку, а для разбора фонда оплаты труда огромного размера разбавил исполнителей сотрудниками института. Падение его стало следствием редкого соединения нескольких обстоятельств: отказа освободить своё место, слишком большого проглоченного куска, жалоб обманутых пустой бумагой заказчиков и показной борьбы государства с коррупционерами. Но и попав под уголовное преследование, можно было Василию Сергеевичу обойтись малым, если бы не чрезмерный круг непосвящённых, наличие записей с видеокамер банкоматов, откуда генерал снимал деньги с чужих зарплатных карт, да трусость и жадность его ближнего круга, спасающего себя ценой предательства хозяина.
В общем, окормление генерала с присными приказало долго жить, что нетрудно было предсказать в 14-ом году, но столь разрушительных для самого генерала последствий вряд ли кто ожидал.
С камнем того же года, брошенным в огород Михал Михалыча, я тоже угадал не всё. Учёному начальнику я предрекал удел ненужного, когда «уйдут» генерала. На деле получилось сложнее.
«Жэкатешные» боли и «релюкс», которые ему лечили в санаториях, оказались вестниками опухолей. Он, конечно, собрал информацию о столичных клиниках и врачевателях его болячек и пробился к лучшим хирургам, которые успешно удалили бесполостным методом злокачественные образования вместе с изрядными долями здоровых тканей. Восстанавливался он после операции долго и на работу явился живым трупом, напомнив пришествие изведённого им Александра Петровича: вешалка с одетым будто с чужого плеча костюмом. Естественная волна жалости и прощенья оградила бедолагу от вероятного падения по служебной лестнице. «Берегите Михалыча», – выразил, увольняясь, общий настрой заместитель генерала, передавая болящего следующим за ним начальникам. Михалыча отпустили в свободное плавание, оставив за ним секретарство в учёном совете, и не трогают до сих пор, хотя он оброс мясом, выглядит сносно, стелет мягко и здоровье ставит выше дел. Однажды даже сорвался по старой памяти, явив неистребимую одержимость, но быстро опомнился и предложил мировую – невероятное событие применительно к нему до болезни. В общем, теперь он ограничен в некоторых житейских радостях, включая вкусную еду и банные посиделки, и не опасен по службе. Последнее, между прочим, позволило сложиться взаимовыгодному симбиозу «нового» Михалыча с оставшимися «рабочими лошадками» отдела. Кто-то больше работает головой, кто-то руками, Михалыч – учёными регалиями, связями и бодливой привычкой не пасовать перед бюрократами. И каждый в результате имеет необходимые научные труды, свободное время на более полезные занятия и частичную компенсацию недоплачиваемых науке денег. В части денег, например, мы освоили трёхлетний грант фонда прикладных исследований и готовы получить президентскую стипендию «за выдающиеся достижения», которых нет. И главная заслуга в этом, как ни крути, Михалыча. Почему? Каждый, кто крутится вокруг премий и стипендий, знает, как их получают. Для выбора победителей важны не достижения, разбираться в которых у членов комиссий нет ни времени, ни нужного кругозора, а грамотно составленные представления на кандидатов, подкреплённые личным знакомством или просьбой уважаемого человека. Михалыч тут вне конкуренции: он не стесняется самым естественным и не обидным образом напомнить о себе нужным людям, стартовавшим через наш диссертационный совет к своим руководящим постам.
Ну и хватит про одержимых. Наверное, я бы мог быть доволен тем, что мои предвиденья в их отношении определённым образом воплотились в жизни. Но счастливее от этого – ни тогда, когда предсказывал, ни тем более теперь – не стал. Напротив, больше прежнего щемит грудь от бессмысленного ползания по земле тех, кому наречено было быть лучшими среди нас, и больно за души, разучившиеся летать».
3
Алексеев переложил рассказ Белкина на бумагу и задумался, чем ему отвечать, гоня полнившие голову банальности вроде естественности с простотой: «Простота обычно естественна, а естественное всегда просто. Или наоборот?.. Вот что, голубушки: проваливайте обе и разбирайтесь между собой, а меня увольте».
Он открыл три свои книги и принялся их листать с долей родительской грусти, чувствуя, что книжки удаляются от него, как дети, начавшие жить своей жизнью. Продолжая листать, Алексеев вспомнил почти всё про работу над старыми текстами и некоторое время ощущал себя потерявшим спортивную форму атлетом, гордящимся старыми рекордами. А потом удивление и гордость собой заслонила тревожная мысль: недалёк час, когда память совсем ослабнет, и он не вспомнит, как всё это писал. И засомневается: он ли автор?
Мысль о том, что многие милые мелочи о старых трудах, с определённым усилием вспомненные сегодня, завтра могут оказаться утерянными, и в результате он не будет уверен в собственном родительском праве, – родила неприятное чувство и требовала своего разрешения.
Вот, что ему нужно: зафиксировать то, что вспомнит. Это будет не самый худший ответ Белкину и самому себе, – понял Алексеев и сразу почувствовал, что тревога отпускает его.
Рассказ Алексеева
«Творчество Белкина произвело на меня столь сильное впечатление, что когда он отказался тянуть лямку сочинительства дальше, я решил впрячься вместо него.
Пробой пера стал «Чечен», к которому на пойманной эйфории творчества прибавились опыт творческого «манифеста» и повесть поздней любви, приземлившие некоторые мои фантазии на заданную тему. Получились три «светлые истории»: «Чечен», «Мы есть», «Чаяно, нечаянно», – которые попробовали раскрыть, говоря высоким стилем, тему «любви в самом широком понимании, когда ожидание, вера, надежда и чувство к милому другу» ведут к миру и совершенству, а не к войне и упадку нравственности.
«Чечен» родился откликом на Киевский бунт и войну на Донбассе, понятых русскими людьми как новое наступление запада на восток. Причины нападения казались особенно понятными с позиций теории искусственного отбора мозга, а так как складывающиеся обстоятельства традиционно оказывались против нашей страны, подразумевая неизбежность затухания весенней волны открытого русского сопротивления, то требовалось поучаствовать в организации полупартизанской борьбы за нашу жизнь и любовь.
На роль проводника этой борьбы в задуманной повести лучше всего подходила девушка с крепким нравственным стержнем – такая отыскалась в закромах памяти. А тех, за кого предстояло бороться, – дети погибших в кавказской войне чеченских милиционеров, с которыми волей случая получилось однажды соседствовать на астраханской базе отдыха.
База отдыха стояла на берегу, когда-то занятом летними загородными лагерями – этими ежегодно доступными местами оздоровления детишек рабочих и служащих, оставившими след в душе каждого советского ребёнка. Меня в них отправляли со 2-го по 6-й класс – до тех пор, пока вместе с доброй половиной ребят лагерной смены я не оздоровился до дизентерии и месячного карантина в областной инфекционной больнице.
Но последний мой пионерский лагерь начала 1970-х годов запомнился не только диареей. После тихого часа в тенистой беседке между щитовыми домиками нашего и соседнего старшего отряда устраивались посиделки, на которые было трудно пробиться. Воспитательница старшего отряда —очкастая студентка пединститута, устроив с помощью бумажных гирлянд под потолком и дыма от свечки некую ауру тайны, пересказывала мальчишкам и девчонкам, которые чуть не смотрели ей в рот, хорошую фантастику, за которой тогда мы безуспешно охотились в библиотеках и книжных магазинах. В беседку было не протолкнуться, постоять с краешка и послушать рассказчицу мне удалось только два раза. При мне она пересказывала «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова и его же «Час быка», переиначив обе эти книжки в единое повествование о будущем и сумев заинтриговать мальчишечье сердце. Так что списывать для «Чечена» воспитательницу Марину было с кого. Отражая авторское неприятие нынешнего времени, образ Марины потребовалось приукрасить. Мама, всю жизнь проработавшая воспитательницей в садике, отметила, что таких идеальных девушек, какой получилась Марина, сегодня встретить трудно. Мама есть мама – мой замысел она раскрыла точно.
Что до ребят-чеченцев, то они находились под постоянной охраной двух бородачей, затворничали на выделенном им этаже и не понятно, чем занимались. Воспитательницы им явно не хватало, как показала живая детская реакция на устроенном для них студенческом концерте. Концерт и его озорная ведущая с негритянской внешностью, перебравшаяся вскоре на один из столичных телеканалов, естественным манером перекочевали в мою повесть.
К месту в «Чечене» пришлись и яркие наблюдения – те самые точные связующие мелочи, важные, по Белкину, для работы воображения.