Иван Акулов – Скорая развязка (страница 79)
В е д у н о в. Пусть уходит. Она без малого с первого дня жизни здесь бредила дорогой, как птица теплым краем. Но не было попутного каравана. А стоило только появиться этим перелетным птицам, подать ей призывный клич, она сразу кинулась в их стаю… Пусть уходит, Галочка, мы ее не удержим.
П ы л а е в. Садитесь, Вера Игнатьевна, вот сюда, на диван. Отдохните, успокойтесь. Ну, драма, скажу я вам. Чего не бывает между супругами. Все уладится. Муж и жена, как говорят…
В е р а. Что это случилось? Ты объясни мне. Или я в бреду?
П ы л а е в. Маленькая размолвка, и ничего больше. Сейчас мы выпьем коньячку, а между тем и супруг твой пожалует — не бросит же он жену на произвол судьбы.
В е р а. Я не хочу его видеть. Не желаю знать. Рома, скажи мне что-нибудь. Я все время жду…
П ы л а е в. А ведь он, черт его возьми, супруг твой, по-своему прав и потому последовательно настойчив. Люди, на которых я опирался, которым верил, оказались против меня. Рабочие. Да пока волынился ваш председатель, мы сделали свое дело, хотя край ваш за это заплатил дорогой ценой. Однако судить ни меня, ни того, кто ходил с топором возле поваленных деревьев, нельзя. Мы всего лишь исполнители. А я счастлив, что мой долг и мои стремления совпадают. Я в нашем регионе дам первую нефть. Первую!
В е р а. Роман. Рома, скажи мне что-нибудь. А я, о, если бы я верила богу, я молилась бы за тебя на коленях.
П ы л а е в. Молиться за Пылаева? Смех. Кому другому не скажи. Молитва в заслугу не ставится. А вознесен я своей, пылаевской, страстью, страстью быть первым всегда и во всем. Это у меня в крови, в душе, в мозгу моих костей. И если мне скажут снова, я снова все это пройду.
В е р а. Чтобы быть первым? Чтобы показаться?
П ы л а е в. Да. Тебе неведома простая истина — первому многое прощается.
В е р а. А ведь ты, Рома, не творец. Ты просто ретивый исполнитель.
П ы л а е в. Согласен. Могучее сердце нашего государства питается нефтью. И ни до чего другого мне нет дела, потому как я нефтяник. Если бы наши генералы оплакивали жизнь каждого солдата, мы не ходили бы в победителях.
В е р а. Для исполнителя, если даже он и ретивый, это многовато.
П ы л а е в. Я весел, Вера, и шучу. Просто шучу. Между прочим, города называют именами героев не для мертвых, а в назидание живым. Мертвым ничего не надо… Могу я примериться? А?
В е р а. Как же так, Роман? Я что-то вроде поняла и ничего не понимаю. Рома, а ведь случись для дела — ты не ляжешь под гусеницы трактора.
П ы л а е в. Вера, милая ты моя…
В е р а. Не называй меня милой. Ну какая я, к черту, милая, когда я просто слепая твоя пособница. Бог ты мой. Но разве нет других путей?
П ы л а е в. Вера, я ценю в тебе дух времени, а тот, кто служит своему времени, тот служит векам.
В е р а. Да зачем они мне, эти века, когда я запуталась в сегодняшнем дне. Я думала, у меня с тобою развеются все сомнения. Но вижу, что для тебя меня нету. Вот ты собрался осветить века, а осветил ли хоть одну близкую тебе душу? Я имею право задавать тебе вопросы, потому как самим сердцем страдала за тебя. Думала, сгинь весь лес, вся земля — провались прахом весь белый свет, но выгорело бы его дело. А ты? А ты? И зачем я здесь? По-моему, я просто как собака, забежавшая на чужой двор.
П ы л а е в
В е р а. Но как же я? Объясни. Помоги. Ах, какая я гадкая. Гадкая, гадкая.
П ы л а е в. Я бегу. Бегу. А ты домой. Каждый из нас должен знать и делать свое дело. Бог даст, увидимся.
В е р а. Ушел. Каждый должен делать свое дело. Боже мой, какая истина. Да, да. Пылаев, Ведунов, Митяев, даже этот Кузякин знают свое дело и болеют им. А я всегда почему-то возле чужого дела. Как все нехорошо. Горько и гадко. Мерзко и гадко. Пылаев. Этот через все перешагнет. А куда я?
В е р а. Роман на прощание опять хвалил мои глаза. Будто ничего и не было. А я гляжу на него и вижу, лжет, и все-таки верю. Ни гордости, ни совести у меня перед ним — полное затмение. Будто приворот какой-то. А все-таки что-то потеряно. Видимо, и я чем-то заплатила за свой обман. Чем? Наверное, своими надеждами. Видимо, много пережила здесь, много выстрадала и сейчас, когда уезжаю совсем, мне так больно, что я буду рыдать всю дорогу. Только бы теперь удержаться. Прожитого, каким бы оно ни было, всегда жаль: ведь в нем остались лучшие годы, порывы, желания. Я никогда раньше об этом не думала. Я все еще считала себя девочкой-дурочкой, которая не жила, и не влюблялась, и ее по-взрослому никто не любил. Я считала, что все вокруг меня: и люди, и земная краса, и дела людские — все это для меня. Только для меня. И вдруг ослепил меня встречный свет, и на меня посмотрели со стороны. Убожество. Материал. И теперь жаль. И себя, и Ивана. И тебя, сестричка.
Г а л я. Меня-то почему?
В е р а. Не повторишь ли ты меня? Я тоже когда-то ехала в эту глушь с надеждой. Что-то виделось, что-то маячило. А на деле…
Г а л я. Не надо, Вера, меня брать в сравнение. Я помню, с каким восторгом ты уезжала из нашей малюсенькой городской квартиры. Ты и твои подруги, не переставая, захлебываясь словами, говорили о новоселах, о жизни для кого-то. А я хочу жить не ради кого-то, а своей честной жизнью, и чтобы никто из-за меня не уронил ни единой слезинки. И уж если я приеду сюда, то — верь мне — не убегу. Пусть вся моя жизнь будет стоить копейку, но своя копейка дороже заезжего рубля.
В е р а. Но я не представляю, не верю, что здесь, в захолустье, можно прожить без мечты, без надежды. Чему детей-то ты станешь учить? К чему призывать?
Г а л я. Вера, Вера. Да люди по природе своей от будущего ждут только хорошего. Этому их не надо учить. А обещать им златые горы, когда твердо знаешь, что никаких гор, кроме тех, что укатали Сивку, не будет — это поповство. Будут они жить в таких же домах, с окнами и под крышей, станут много и непосильно работать, будут любить и страдать, и будут среди них счастливые и несчастные…
В е р а. Но где же для всех светлое-то будущее, во имя которого все мы живем?
Г а л я. Жить будущим — это ждать старость. А я просто стану учить детей добру. Ведь если человек не найдет добра в самом себе, то бесполезно ждать его от будущего.
В е р а. Я говорю с тобой и чувствую, какие мы разные: ты вся чужая. От разума, что ли. А я — одно слово — романтик за тридцать.
Г а л я. Но ведь это плохо, Вера. Плохо же. Знаешь, есть такой камень: издали блестит, манит, как золото вроде, и люди бросаются на него, а это всего лишь обман. Он так и называется — камень-обманка. И не обидит вроде, и не обрадует. Вот и среди людей так. Живет человек и не злой и не добрый. Обворожит, ослепит, а песней не приголубит. Потому что рожден остудным.
В е р а. Да, да. Вот такие мы и есть.
Г а л я. Извини, Вера, но ты никогда не была влюблена, если бы не слышала разговоры о любви. Извини, извини, Вера.
В е р а. Да ты не плачь, не плачь. Я и сама… Иногда начну перебирать свою жизнь по косточкам, по жилкам — и самым счастливым временем нахожу пионерский лагерь, когда мы шагали под барабан. Стадом, гуртом, без лиц, выровненные, однообразные. И Роман Пылаев напомнил мне ту детскую игру в порядок. Для него нет людей, а есть народ, толпа. Я преклоняюсь перед ним за его широкий охват и ненавижу, что он не увидел меня. Так мне и надо. Ну и конец истории с заезжим рублем. А ты когда домой?
Г а л я. Вероятно, послезавтра. Степан Дмитриевич поедет на пристань за трубами, и я с ним прямо к пароходу.
В е р а. Ну, это мне. Прощай, Галя. Прощай, сестричка. Передай Ивану, что я отзовусь на любую его весточку.
Д а р ь я С о ф р о н о в н а. Спасибо, Максим. Совсем ног не стало. Прежде, бывалоча, бегом эти бадейки носила.
К у з я к и н. Прежде-то я, Дарья Софроновна, кудри носил. А теперь вот плешь — помажь да ешь.
В е д у н о в. Стою.
К у з я к и н. Глядишь?