Иван Акулов – Скорая развязка (страница 63)
После обеда Рассекин ездил на станцию и с работниками товарного двора разыскивал занаряженную хозяйству паклю. Тюки ее, оказывается, были заброшены за навалы железобетонных блоков и основательно измокли на дождях. Он рьяно ругался, грозил арбитражем и наконец составил акт, но директор хозяйства Николай Павлович Годилов не подписал его.
— Не можем мы, Роман Иванович, из-за тонны пакли портить отношения с железной дорогой. Путейцы выпустят нас в трубу только на одних штрафах за передержку вагонов: когда мы вовремя-то укладывались с погрузкой? Вот скажи, когда? Отправляем опять же не песок, не древесину, а живой груз.
— Нет, Николай Павлович, это не порядок, — упрямился Рассекин. — На путейцев тоже можно найти укорот. Я все-таки дам ход этому документу, как вывод.
Рассекин, надувая свои большие и вдруг побелевшие ноздри, стал свертывать акт, примериваясь положить его во внутренний сохранный карман.
— Просушим паклю, Роман Иванович, не осень еще, — пытался урезонить ретивого смотрителя директор. — Просушим, не сгнила же она. Накладка, конечно. Но куда деться. У большого дела, не без того.
Но Роман Иванович неуклонно и настоятельно упрятывал акт в карман, подчеркивая этим важность документа и его будущее. Годилов понял, что Рассекина не взять прямыми доводами, и вроде сдался:
— Ладно, Роман Иваныч, оставь акт, я погляжу его.
С той же многозначительностью Рассекин положил акт на стол директора и даже разгладил его.
— Нечего им потакать, Николай Павлович, — наставительно говорил Рассекин, надевая и осаживая на плоском затылке свою фуражку. — Железная дорога. Если ты железная, так заведи у себя и порядок железный. С нас она знай дерет железно. Вот сколько они сняли с нашего счету прошлый раз? Как вывод. Железная. Это верно, и народ там ожелезел — в семи водах не вываришь. Но здесь они не на того напали.
Годилову уж надоел этот разговор и надоел сам Рассекин, и потому он стал звонить куда-то. Чувствуя, что ему отказано в дальнейшем внимании, смотритель важно и степенно пошел из комнаты, приговаривая:
— Вот так и наведем порядок, как вывод.
Последние слова он сказал утвердительно, уже вышагнув в приемную, где сидели люди, ожидая приема директора. Многие пришли по личному вопросу, и Рассекин поглядел на них с высокомерной укоризной: «Все о своем печетесь, эх, люди, люди…»
Когда он пришел за свой стол, то комната была уже пуста, так как все специалисты разошлись по домам. Рассекин перевернул листок календаря и увидел на обороте его чью-то когда-то сделанную запись красным карандашом: «Ты на стройке не гость — береги каждый гвоздь». Он заулыбался и начал добродушно долбить пальцем по стеклу. В голове его понеслись мысли о том, что хорошо бы так назвать статью о бесхозяйственных железнодорожниках. Конечно, стройку надо заменить складом, двором или площадкой. Ты на складе не гость… Нет, речь идет не о складе. Двор все-таки. Товарный двор. На дворе ты не гость. Тьфу, черт. Двор у каждого есть свой. Там и так ясно, не гость, а хозяин. А вот если возле грузов ты… Уже не то. На товарном дворе ты не гость… Это и надо! Рассекин хлопнул по холодному стеклу ладонью и потер руки. Затем достал чистый лист бумаги и вывел заголовок будущей критической корреспонденции. Крякнул. Но больше ничего не мог придумать. «С утра надо пораньше, на свежую голову, как вывод», — раздумал он и отложил творческую работу, однако что бы ни делал, гость и гвоздь не давали ему покоя.
Вечером, уж росным часом, Роман возвращался домой. На западе, за деревней, за рекой, над дальними лесными далями отгорел закат. Сумеречное и пока еще беззвездное небо начинало густеть со всех сторон, только на западе оно, истонченное вытекшим светом зари, было нежно-опаловым и теплым. День стоял знойный, тихий, и на горячую землю легла тяжелая и студеная роса. Августовская травка, перестоявшая и притомленная жарой, помолодела, отмякла — только жить да жить. По сырой полянке, задрав хвост, бегал теленок. Когда он, разлетевшись, вдруг упирался передними ножками, копытца его скользили по росной травке, разъезжались, и девочка, гнавшая его домой, весело смеялась и хотела, чтобы дядя Роман поглядел на то, как по-смешному взбрыкивает и катается теленок.
Но Роман Иванович не замечал ни остывающего неба, ни травы, ни теленка, ни девочки с ее горячим смехом. Он все думал о госте и гвозде, и в душе его укоренялась вера в то, что после выступления газеты железнодорожники бережливее станут относиться к грузам. Ведь там, на товарном дворе, мокнут и разрушаются не только пакля, но и кирпич, и тес, и строительные блоки, и ящики со стеклом, и цемент.
Почти напротив своих завалившихся ворот, в большой, никогда не высыхающей луже Рассекин увидел колясочный мотоцикл, а возле директора Годилова. Осевшая в грязь машина была нагружена мешками с травой — из-под них выглядывала мокрая, вся обзелененная коса. Годилов, в заляпанных сапогах и при галстуке, ходил по глубокой грязи и заглядывал под колеса. Подошедшему Рассекину сказал, будто оправдывался:
— Видит бог, Роман Иваныч, не хотел ездить по твоей улице… Мать да сынишка кроликов завели, и вместо того, чтобы телевизор поглядеть да почитать газету — вези травы.
— Вишь ты, — хихикнул Рассекин. — Двумя эпохами все еще живете, Николай Палыч. Сила привычки. А я вот весь в будущем — никакой живности. Я по батюшке — покойник не любил живность по подворьям.
— Да, живностью у тебя не пахнет, это верно, — согласился Годилов и спросил, кивнув на дом с подушками и тряпьем вместо вышибленных стекол: — Твой ведь?
— Мой.
— Что же ты его не обладишь?
— Вы, Николай Палыч, актик-то подписали, как вывод?
— Да нет, Роман Иваныч. Народ пошел. Не успел.
«Вишь ты, — злорадно вскинулся Рассекин, — документ государственной важности он не нашел времени подписать, а травы своим кроликам напластал четыре мешка — тут времени хватило. Ну-ну».
— Давай-ка, садись за руль, — с излюбленной властной покровительственностью скомандовал Рассекин и так хватил коляску, что весь мотоцикл выдернул из грязи.
— Силенка, видать, водится, — дружелюбно отметил Годилов.
— По батюшке, — загордился Рассекин. — Покойник, бывало, когда коммуну уставляли, подойдет к кулацкому амбару, возьмет замок в кулак — вот так-то, — повернет и вместе с пробоем в карман положит. От осины яблоко не родится, — присовокупил он и, чтобы директор понял, к чему это добавлено, спросил с намеком поощрения: — Значит, сынок к живности тянется? Хм.
— Занятие полезное, да и школа поощряет.
— В школе ноне добру не научат. Как вывод.
Годилов уехал, а Рассекину еще была охота поговорить, но, потоптавшись на берегу лужи, пошел к дому.
На крыльце, с короткой трубкой без колена, кипел мятый самовар. Дым от него почему-то тянуло в сенки. На порожке, отмахиваясь от дыма и сверля кулачишками глаза, сидел внучек Ванька, увидев деда, запел с чужих слов:
— Маятник пришел. Ма-ят-ник.
— Ты это что, варнак, — прикрикнул дед, и Ванька, поняв свою оплошность, бросился в дом, но в дверях столкнулся с матерью. Та шлепнула его по круглой головке и, смеясь, вышла на улицу. Теща Рассекина сидела у телевизора и уговаривала:
— Вот так его. Да стрельни ты, стрельни.
Оглянувшись, увидела Романа, быстро выключила телевизор и пошла за самоваром. Потом весь вечер жаловалась, что чужой петух выклевал в огороде огурцы. Но в ушах Романа Ивановича все время обидно звучал голосишко внука да два складных слова то и дело повторялись парой: гость да гвоздь.
С этого дня Рассекин стал очень часто перехватывать это «маятник» и понял, что заочно его никто иначе и не называет. И, как ни примеривался он к своей кличке, не находил в ней ни капли уважения к человеку. «Вот тебе и вся людская благодарность, Роман Иванович, — злорадно выговаривал он себе. — За все твое рвение и горение — маятник. А может, понимают люди, что я для них весь… Да нет, что уж там, маятник, и только».
Но жизнь вскоре развеяла невеселые выводы Рассекина, Подошло время оформляться на пенсию, и к нему стали относиться как к имениннику. А дело было так.
Однажды Рассекина позвали в бухгалтерию, чего прежде никогда не бывало, так как обычно к нему приходили из бухгалтерии. На вызов, само собой, он явился не сразу и презренно перепутал имя главбуха.
— Ай памятенку-то, Роман Иваныч, хи-хи, отшибло? Я ведь Дмитрий Степаныч.
Но Рассекин оставил без внимания эту поправку и продолжал мстительно навеличивать бухгалтера по-своему, наливаясь к нему крутой злобой:
— Давай, давай, Дмитрий Палыч. У тебя небось уж вся моя жизнь взята под крыжик. Сколько ж ты меня оценил, как вывод?
— А вот подобьем бабки, Роман Иваныч. Думаю, довесок к зарплате приметный будет.
— А при чем здесь зарплата? Или ты считаешь, что еще останусь на этой адовой работе?
— А кто отпустит?
— Эх, пропадете вы без меня. А и черт с вами, таковские.
Главбух, тщедушный мужик, с сухими, впалыми висками, живший куревом, одной рукой прикрывал прожженный папиросой отворот пиджака, другой кидал костяшки на счетах и, заискивая, убеждал Рассекина:
— Мы вас, Роман Иваныч, не отпустим. Столько-то лет вместях.
— Да нет уж, Дмитрий Павлович, не больно я пошевелюсь с пенсией-то. Хватит, поди.
— Характер у вас не тот, сидеть дома. Ай, я не так сказал?