Иван Акулов – Скорая развязка (страница 50)
Недобрым словом вспомнил Прохоров и жену свою.
— Уж ты, Матвей, хорошенько приглядись к этой Лельке, — провожала она мужа до самых ворот. — Верное, знать, дело: наш возьмет ее. А что она за человек, мы с тобой не знаем. Бабы сказывают, работящая-де…
— Хватить петь «работящая». Вот сбегаем в два-то конца, так дело покажет, работящая ли. На язык востра. Вчера у начальника слова никому не дала сказать. Две бочки у ней с делянки не вывезли, так она секет да рубит, секет да рубит.
«На словах-то бойка, и меня обаяла: «Будьте добры, Матвей Лазарыч, подождем, пожалуйста. Ну, Матвей Лазарыч…» Тьфу, пень старый. Будто и я туда же, разленился. А дома дело ждет. И верно старики говаривали: стели бабе вдоль, а она меряет поперек».
Леля угадывала мысли Прохорова и раскаивалась, что уговорила его остаться: пусть бы шел. Она и сама теперь не верила, что катер придет. Может, он сел на мель, сломался или послали его куда-нибудь за срочным грузом. Мало их, катеров, на Протоке.
Иногда поднимал голову и Прохоров, прислушивался и, помешкав, злорадно зудил:
— Глядишь? Катер-то, он — не миленок, на глаза твои не позарится, не прибежит. Сбила меня с панталыку. Хоть бы я, примерно взять, тут не хаживал, ну тогда, куда ни шло — сиди и жди, а то…
Прохоров сунул кисти рук в рукава своей телогрейки, передернул плечами и продолжал ныть, передразнивая Лельку:
— «Подождем, Матвей Лазаревич. Подождем». Ох, и ленивый вы нынче народ.
— Ну, Матвей Лазаревич, — взмолилась девушка. — Я-то при чем…
— При лени своей — вот.
Просятся на язык Прохорова злые слова, но говорить с девчонкой нет желания: разве она поймет что-нибудь. Он свернул «козью ножку», долго между большим и указательным пальцами крутил порожнюю трубочку, потом набил ее махоркой, закурил, успокаиваясь.
— Вот как я рассудил, — миролюбиво сказал Матвей, осоловев от курева. — Ты как хошь, а я пойду к Федулу в караулку и лягу спать. Не будет сегодня твоего катера. Тьфу, — опять сорвался старик. — Пошел я.
Матвей Прохоров взял свое ружье, нелегкий мешок с покупками и стал взбираться на крутояр по скрипучей деревянной лестнице, а когда поднялся наверх, из темноты невидимый, неласково позвал:
— Пойдем и ты.
— Я подожду еще, — отозвалась девушка, и голос ее эхом рассыпался над рекой и затерялся где-то в черном бархате того берега.
— Все бы ты каталась, — бурчал Прохоров, подходя к караулке Федула. — И что за народ пошел, ну скажи, шаг по рублю.
Навстречу из-за угла с охапкой дров вышел одноногий Федул.
— Ты кого ругаешь, Матвей? — спросил бакенщик и ткнул деревяшкой низенькую дверь. — Милости просим.
В темной караулке пахло теплом и подгоревшим хлебом. Прохоров ощупью нашел лавку, сел, опустив к ногам мешок и ружье.
— Бранюсь, слушай, — заговорил он, когда Федул управился с печуркой и огонек приветливо замигал в круглых дырках железной дверцы. — Все не по мне. Молодежь, говорю, у нас своевольная. Нету для них старших — и шабаш.
— Все по-своему норовят, — поддакнул Федул.
— Попутчицу журю.
— Лельку-то?
— Ну. Ведь девка она, у ней, слушай, умишка для себя нелишка, а она старших берется поучать. Вчера доходим до ваших вырубок, она и говорит: «Матвей-де Лазарыч, я здесь дорогу короче знаю. Давайте вас проведу. Иди, толкую, куда укажут. Иди. Нет, слушай, свое. Ну прилипла, ровно паутина. Плюнул, уступил: веди. Пошли и влопались в болото. Кружили, кружили, едва вышли.
— Да как же она тут обмишурилась? — удивился Федул. — Ведь она, Леля-то, тутошняя, наша. У вас на участке она давно ли? Наши места она должна знать. Сказать тебе, Матвей, Лелька всю округу взяла с ружьишком, когда еще в школу бегала.
— Может, ты, Федул, и тому не веришь, что я теперь вот в твоей табакерке сижу? А ведь сижу по ее милости. Мне бы сейчас надлежало дома возле самовара греться. Потому и говорю, молодые, они ноне страсть как себя берегут. Чтобы сделать лишний шаг — упаси господь.
— Может, она и тебя пожалела, Матвей.
— А что с тобой разговаривать, — в сердцах махнул рукой Прохоров и, поняв, что взял не тот тон, добавил виновато: — Пойду-ка покурю на волю да вздремну у тебя.
Прохоров вышел, а Федул остался сидеть у печурки, улыбался и тихонечко говорил сам с собой:
— Какой ты был, Матюшка-перец, таким и умрешь, видно.
А Леля забыла думать о своем сердитом спутнике и о катере. Что он ей? Разве она ленилась или боялась идти домой по тайге? Конечно, нет. К этому ей не привыкать.
Леля выросла на Протоке, и сейчас, уведенная судьбой своей от родимой реки в леса, тоскует. Там, на Елагинском участке, куда ни глянь, всюду лес и лес, к этому надо привыкнуть. Правда, речка тоже есть, Карабашкой называется, катера по ней ходят, но что она значит в сравнении с Протокой!
Вот и хотела Леля прокатиться по Протоке, да не пришлось. Ну что же, и с берега хоть поглядеть на родную реку. А то когда еще увидишь.
Уже ночь. А ночи над рекой особенные, какие-то серебристые, подсвеченные, и кажется, что вода умеет хранить не только тепло, но и свет солнца.
Леля почувствовала, что у нее застыли руки и плечи, однако решила провести здесь всю ночь и встретить рассвет. Она несколько раз поднималась по лестнице на высокий берег, и тогда размах реки становился еще шире, а огоньки бакенов начинали бледнеть. Чуть-чуть на востоке промылась зарей каемка неба, пришел Матвей Лазаревич, готовый в дорогу.
— Ты как решила? Пойдешь?
— Пойду, Матвей Лазаревич. Я сейчас.
— Вчера бы так-то, — пробурчал вслед Леле старик.
Девушка на причале надела свой рюкзак, вскинула на плечо ружье, и они отправились домой, на Елагинский участок.
Прохоров — ходок старый, душа лесная, войдя в лес, оживился, замурлыкал, как сытый кот на припеке. Что он пел, Леля не могла разобрать.
В лесу еще было темно, но в прогалинах зеленой кровли виднелось уже побелевшее небо. Старик шел первым. По сторонам от дороги попадались покосные елани, на них млел туманец и густо пахло настоем молодого болиголова.
Когда проходили мостик через ручей, Леля остановилась и окликнула спутника:
— Матвей Лазаревич?
— Ай?
— Скажите-ка, чем это пахнет, а?
— Пахнет чем, спрашиваешь? — переспросил Прохоров и вернулся на мостик, стал рядом с Лелей. — А ты неуж учуяла?
Старик важно крякнул и охотно объяснил:
— Ручеек, так? В лесу, значит. Что же около ручья растет? Ягода — смородина. Вот смородинником и пахнет.
— Правильно, — подтвердила Леля.
— Да ты-то что знаешь? — недоумевал дед.
— Я так это, Матвей Лазаревич, к слову.
— К делу бы тебе, девка, поближе. Слов, гляжу, у тебя и без того лишка.
Прохоров перестал петь: осердился. А из-за чего? Спроси — не скажет.
В лесу начиналось молодое утро. Вершины деревьев были освещены солнцем, туман пал на травы, путался в частом ельнике, омывал хвою, бисером сверкал на иголках.
Леля вымочила подол юбки, чулки, капельки росы с метелок трав осыпались в голенища, в сапогах хлюпала вода. Чем выше поднималось солнце, тем нарядней становилось в лесу, тем настойчивее пахло разогретой смолой, от нее даже першило в горле.
— Слышь, девка, притомилась небось? — спросил Матвей Лазаревич, поправляя на плечах лямки мешка. — Крепись. У Карабашки передохнем, чайку скипятим…
— Я ничего, Матвей Лазаревич. Может, вам… — и осеклась под взглядом старика.
И опять шли молча.
Начались таежные дебри. Темь в них и гнилая хмарь. Пни да колодины выстланы мокрым мхом, а травы совсем не стало, кроме клюквенника да широколистного папоротника. Деревья укутаны толстым слоем бледно-зеленого лишайника, и, не взглянувши вверх, не отличишь, что перед тобой: сосна, ель или кедр.
Тропа петляла по завалам и угадывалась только по сбитому мху на кочках и колодах.
Леля ступня в ступню шла за Матвеем Лазаревичем и дивилась его ловкому шагу: будто шел старик не по таежной тропе, а по ровной дороге. В его движении не было рывков, что губит неопытного, шаги маленькие, но спорые и одинаковые.
«Вот и потягайся с ним, — думала девушка. — Обидела я его: разве такие ходоки устают? Нехорошо получилось. Вот нехорошо. И ведь так всегда у меня. Хочешь лучше, а выходит — хуже не придумаешь».
Леля расстроилась и начала отставать от Прохорова, а тот по-прежнему шагал споро, не оглядываясь.
Все чаще стали попадаться валуны.