Иван Акулов – Скорая развязка (страница 22)
— Слушай сюда, как тебя… Смородин, уж я закаялся, что связался с тобой. Ты же не один, черт тебя побери совсем. А раз не один — подчиняйся команде. Что ты понимаешь, как частник оголтелый, все бы по-своему. Эта лесная хлебная должность, гляжу, начисто тебя испортила.
При упоминании лесниковой должности Смородин мигом оробел: гори он синим огнем, этот карась проклятый, он всю жизнь может перекосить с угла на угол. Спохватился в свою очередь и Ухорезов, что не к месту козырнул своей бригадирской властью, и, чтобы как-то замять оплошное слово, доверчиво шепнул, округлив руку откровенным Загребом:
— От камыша возьмем. У меня тоже расчетец, ты как думал.
— Там дно слабкое. Камыш — возьмешь шиш.
— Зелье ты, Смородин. Под самую руку гадишь.
«А черт с тобой, дрын!» — отчаялся вконец Смородин и стал плеваться в воду, а понимай как на бригадира.
В нескольких метрах от высокого и поваленного ветром камыша воткнули первый кол. Как и говорил Смородин, дно было вязкое, и, сколько ни осаживали, кол не находил прочной основы. Двумя сетями огородили камыш, а остальные выкинули на глубине. Смородин так терзался, что готов был выпасть из лодки. Когда отъехали под навес кустов, откуда хорошо просматривалась вся тонь, сразу увидели, что сети, намокшие и отяжелевшие, провисая, повели за собой и колья. А первый совсем утонул. «Гиблая игра», — ожесточился Смородин, отвернулся, не желая видеть ни Ухорезова, ни косо глядевшие из воды колья. Выдергивал и рвал из обносившегося рукава телогрейки крепкие нитки. Бригадир поднял от комаров воротник пиджака, натянул на уши фуражку и, запалив сигарету, стал окуривать лицо. Пальцы у него уже опухли от укусов, горели ядовитым зудом, и он драл их о грубое сукно на коленях. Оглядывая низкую, заболоченную излучину берега, Ухорезов вдруг обнаружил, что сети они в самом деле ткнули не на то место. Дело все в том, что Ухорезов с покойным отцом не раз и не два удачно добывали карася в этой части озера, но, помнится, перекрывали не камышовую заводь, а следующую за ней, более узкую и от берега густо затянутую осокой. Внутри Ухорезова что-то ослабло и, чтобы взбодрить себя, напустился в уме на Смородина: «Это он: все не так да все не по нему. Задергал, трясучка старая. Замотал до одури. Как тут не ошибиться? Любого мастака можно сбить с толку, обремизить, ежели кричать ему под руку…»
В этот миг произошло ожидаемое и все-таки удивительное. Крутая, под углом изломанная волна прокатилась мимо камышей и влетела в полукружье сетей. Все колья на глазах Ухорезова и Смородина ушли под воду и тут же всплыли, но через минуту стали опять уныривать и исчезли с концом.
Ухорезов отчаянно гнал лодку за уходившей волной, которая катилась быстрей лодки и так же исходно таяла. У колена, в самой шири, где бездонные омуты завалены вековечными корягами, всякое волнение улеглось, а вода на вечерней заре оцепенела в безвинной и непостижимой отрешенности.
— Это ты, ты все испакостил! — лихо атаковал Ухорезов оглушенного Смородина. — Ты вспомни, вспомни, дал ли хоть один шаг сделать обдуманно, а? Ты своей бестолковой трескотней замотал нас, задергал. Да нет, я это припомню.
У обрыва Ухорезов выскочил на берег, бросил весло в лодку, но оно скользнуло через борт и упало в воду. А Смородин все еще не мог очувствоваться, виновато и покаянно глядел, как Ухорезов поднимался по осыпи.
Через несколько минут к лодке спустился Ганя, посланный бригадиром, на ходу уплетая печеную картошку, — руки и губы у него были черны от угля. Еще издали злорадно оскалился:
— Отшился, рыбак?
Но, подойдя ближе, помрачнел, потому что не узнал дядю: то ли от комаров, то ли от каких-то внутренних сдвигов один глаз у Смородина почти заплыл, а другой округлился в незрячем усилии. Сам Смородин был погружен в какую-то неразрешимую думу, и косина открытого глаза достала угол рта. Ганя смотрел и не понимал напряженного дядиного лица, но читал в нем полное выражение немой боли и тоски, о которой сам Смородин почему-то еще не догадывался.
— Да ты вроде не в себе, дядя Пётро? Что уж ты так-то? Да черт с ними, с этими сетями. Их тут утоплено — океан перекроешь. Чо еще?
Говоря все бодрое, Ганя сел в лодку, кривой палкой дотянулся до отплывшего весла и стал загребать вскрад под кусты.
Над озером вставал тихий и теплый туман. В той стороне, где еще томилась заря, туман уже густо затек в протоки, утаил на ночь прибрежные кусты, а высоко над ним величаво, с прощальной тоской розовело и гасло небо.
— Вы что же, черт вас дери, — рыком встретил бригадир только что наверх поднявшихся мужиков. — Вовсе сдохли, что ли, там?
— Оно и есть, — отозвался Ганя и выжидательно помолчал, на ходу вытирая о траву испачканные липучей глиной сапоги.
— Ты вон глянь на него, — Ганя мотнул головой в сторону Пётра. — Он не того вроде.
Ухорезов из-под брови покосился на Смородина: тот был мертвенно бледен, с опавшей левой щекой и оплывшим левым глазом.
— Вот оно, свое-то, — с укоризной, как мудрый вывод для себя, сказал бригадир и натужно, но вроде бы на равных, похлопал Смородина по плечу: — Не тужи давай. Капроновые заведешь. А нитяные, что они, не на век же все равно. А?
«Я с тебя за них взыщу», — хотел сказать Смородин, но на искривленных, мятых и синих губах его что-то булькнуло вязкое, бессловесное, в чем, однако, бригадир ясно уловил кровную обиду и угрозу.
— Связался я с вами, черт вас возьми, — веско махнул рукой бригадир и рявкнул на Ганьку: — Заводи, сказано. Копаешься тоже, шпана, язви вас.
Кое-как уселись. Смородин опять корежился в ногах бригадира: его била дрожь, и правый здоровый глаз сочился слезой, а левый горел огнем. Но под тряску по лесной дороге Пётра немного очухался, пришел в себя и, как только выбрались на полевую дорожку, вылез из кабины, долго не мог разогнуть отерпшую поясницу. Дальше, сугорбясь, до полуночи колдыбал пешком.
У бригадира тоже затекли и одеревенели ноги, — он с хрустом растирал их большими жесткими ладонями и мстительно соображал:
— Все дело мне испакостил. Видишь ли, его сети — так дай ему и руководить. Давай поглядим еще. А вообще-то куда это годно, всяк норовит командовать. Далась им эта перестройка.
РОДИТЕЛЬСКИЙ ДЕНЬ
Поскотину перестали огораживать, и мелкая живность слоняется по ней от снега до снега. Овечки, телята и подсвинки своими острыми копытцами так утолочили дернину, так залудили ее, что и ущипнуть на ней нечего. Но прахом взяли поскотину ребятишки, когда у них завелся футбол и когда они за огородами поставили жердяные ворота. Совхозный бык Космонавт много раз ронял хилое ребячье возведение, но они вновь вкапывали стойки, вновь накрывали их перекладиной, которая всегда обидно провисала, как брюхо старой кобылы, на которой мужик, по прозвищу Кострома, возит почту. Потом ребята стали совсем обходиться без ворот: обозначат их стопками коровьих лепешек и лупят между ними. В сырую погоду и по росе, известно, мяч хуже идет от ноги и ребята часто меняют свое футбольное поле, окончательно добивают выгон.
Но как бы ни травили поскотину, она с каждой весной оживает заново: от избытка снеговых вод по ней быстро идут в рост и зацветают весенние первенцы: где повыше — желтая мать-и-мачеха, в полойных займищах — желтая калужница, на покатях к солнцу — лютик со своими лакированными и тоже желтыми лепестками. По омежьям, чуть опаздывая, торопятся под желтую расцветку сурепка и пастушья сумка.
Каждую весну только что прилетевшие жаворонки в первую очередь обживают поскотину, потому что окрестные поля все еще зябнут в талом холоде, а над теплой полянкой уж роятся мошки — толкунцы. После большой дороги уставшие птицы почти не поют, но там, где поскотина примыкает к березовому лесочку, они перекликаются, суетятся, а иногда нет-нет да и обронят звонкую трель, — это уж верная примета, что родина приголубила их. А лесочек нежно и застенчиво гол, трепетно никнет к жаворонковым голосам, весь светлый и откровенный. В эту пору он проглядывается так далеко, что с опушки в белой просквоженной глубине видно кладбище с могилками, крестами и загородками; за зиму там все поблекло, осело, облеплено серым, уже просохшим листом. На дорожке, в колеях и лошадиных проступях, отстоялась талая вода, светлая и спокойная, как в бережливых пригоршнях. Под солнцем стволы молодых березок слепят, а вислые пряди старых плакучих берез задумчиво покачиваются, хотя воздух тих и неподвижен. Уже чувствуется, что весеннее, скрытое и неодолимое, бродит в гибких ветвях и молодых деревцах. Чуткой душе доверено понять близкое начало отрадных перемен. Да и в самом деле, уже совсем недалеко то утро, когда верхи березняка вдруг завьются сизой дымкой, которая не растает на солнце, а вдруг сгустится и зыбкой тенью осенит землю. Молодой лист, распахнув створки почек, дружно обсыплет деревья, — еще каких-нибудь день-два и на ветру зашумят березы. Вроде бы на глазах совершается вся эта ожидаемая и знакомая работа, а уловить ее нельзя, наверно, потому весенний мир всегда полон чудес, всегда ненагляден и рождение его навсегда останется вечной непостижимой сказкой.
Именно таким днем Катя Спелова возвращалась домой из города и несла большую сумку с покупками, зонтом и плащом, свернутым поверху. Было непредвиденно жарко. Влажный воздух казался тяжелым от первых только что народившихся комаров. Катя всю дорогу отмахивалась от них косынкой и оттого потела еще больше. Шерстяное платье давно взмокло под руками, тесно и плотно село на плечах. Катя временами оттягивала вырез платья и обдувала грудь, но облегчения от пота не было. Рассыпались и досаждали длинные волосы, расчесанные по ушам и вискам. Катя не любила свои прямые волосы, которые не держались ни в какой прическе, и приходилось собирать их на затылке в один некрасивый пучок, отчего она казалась сама себе старше своих лет. Вот и оставалось носить их вроспуск. «Чтобы вас тут», — негодовала Катя и стряхивала волосы за плечи, но они снова лезли в глаза, прилипали ко лбу. А лицо и без того горело от комаров, пота и жесткой шелковой косынки, которой она обмахивалась. Ей давно хотелось отдохнуть и остыть, но она торопилась выйти на поскотину, где сразу обдует простором еще не просохших полей и сгинет на прогонном ветру ядовитое комарье. Но дорожка без конца вилась по зарослям тальника, мимо пустых покосов, с голыми остожьями и сухой перестаркой осокой в заболоченных низинах. Поскотины все не было и не было. «Чтобы вас тут», — опять осердилась Катя и, не вытерпев больше, сбросила с ног туфли, сняла душные чулки: ноги так и вздрогнули от сырой свежести, сладкий озноб ласково испугал все тело. Но на голые ноги сразу же пали комары и отравили короткий отдых.