Иван Акулов – Крещение (страница 5)
– Я же сам видел.
– Мало ли, может, забыл что в вагоне.
– Сквалыга забудет, держи карман шире… Говорю, два раза прыгал и все ногу на излом норовил. Пойди определи: подвернулась – и домой.
– Это же членовредительство.
– Кто докажет? Второй-то раз он прыгнул и заблажил, как под ножом.
– Сказать бы надо, что он дважды прыгал.
– Не мое это дело.
– Сальце-то хлебное – в пальцах тает.
– Мед – не сало. Завтра, говорят, землянки рыть заставят.
Наступила долгая пауза, и от того, как соседи смачно жевали сало и как остро-сытно пахло чесноком, Охватов захлебнулся набежавшей слюной, закашлялся. То ли он был голоден, то ли лежалось ему неудобно, но он долго не мог уснуть.
А те двое, кустанайские, наевшись сала, наперегонки храпели. «Нажрались, и горюшка мало, – думал Колька. – А дома небось мать, деваха». Далее Колька мыслями уносился к себе домой и исходил горючей тоской, вспоминая Шуру и ту ночь, которую провел с нею у реки, проникшись к девушке заботной лаской и признательностью. Во всех его чувствах было так много неожиданно нового, что Колька решительно отравился им.
– Комары, сволочи, зудят и зудят, – сказал лежавший рядом Петька Малков. Он, видимо, тоже не спал, потому и голос у него был без дремоты.
– Пойдем на полянку, – охотно предложил Колька. – Там ветерок. Покурим.
Они подхватили свои шинели, котелки и двинулись к опушке.
– Стой! – раздался внезапный окрик, и Малков с Охватовым только тут увидели часового с винтовкой. – Чего стали? Сказано, назад!
Они повернули обратно и, шагая через спящих и не спящих товарищей, пошли в глубь леса. Кругом томилась тишина. Теплой сыростью, зеленью дышала земля. Комары осыпали и все лицо, и руки. От их укусов даже воздух, казалось, был тяжел и ядовит. Стоя у сосны, сосредоточенно курили, скрадывая огонек в пригоршне, молчали. Наконец Охватов не вытерпел:
– Замучают нас тут, замордуют – фронта как великого избавления молить станем.
– Ты вот что, Колун, – злым и громким голосом оборвал Малков. – Хочешь по-старому вести со мной дружбу – прекрати скулеж. Ведь ничего еще не видели и не нюхали, а слезой, доходяга, исходишь. Всем несладко, ты об этом подумал?
– Я за себя говорю. Чего мне другие?!
– Кованый ты сундук, Колька! И чем набит – все под замком.
– Ты хочешь, чтобы все на тебя походили: ура, да здравствует! Я сам по себе, только и всего. И весь я тут – у меня, Петя, за душой ни единого словечка про запас нету.
– Начистоту живешь?
– А ты не знал?
– Знал, да засомневался. Болтаешь такое, за что морду бить надо. По-дружески.
– Нет у тебя, Петя, ни слова дружеского, ни понимания. Меряешь все на свой аршин, и будто так надо.
– Давай спать. Ну тебя к черту!
III
Камская стрелковая дивизия формировалась на базе стрелково-пулеметного полка, расквартированного в Олабоге. Штаб полка со всеми службами и тылами постоянно находился в городе, а роты с начала мая жили за Камой, в летних лагерях. Жизнь в лагерях текла тихая, безмятежная, с подъемами, учениями, парадами и воскресными увольнениями в город.
Полковой командир подполковник Заварухин, отличившийся в боях на Хасане, был сам убежден и внушал своим подчиненным, что на Советский Союз после Выборга никто не решится напасть. И потому за многие годы армейской службы впервые жил без внутренней тревоги. В октябре ему исполнилось сорок лет, и он с особой радостью готовился к именинам, ждал поздравления из округа, баюкал надежду на медаль и четвертую шпалу: зимой весь полк на «отлично» выполнил боевые стрельбы. Такое зачтется.
Война подполковника застала в лесу, на отдыхе.
В субботу, в полдень еще, начальник штаба полка майор Коровин и подполковник Заварухин с женами и двумя мотористами отправились катером на рыбалку. Поднявшись вверх по Каме километров на тридцать, свернули на какой-то задичавший приток и расположились станом под вековыми соснами. Женщины сразу же взялись за костер и закуску, а Заварухин, Коровин и мотористы выволокли из трюма двадцатиметровый бредень и, раскинув его на песчаной отмели, проверили, стянули нитками порванные ячеи.
Вечер был ясный, теплый. Со стороны Камы дул бархатный ветерок, поваливший в травы неугомонное комарье и несший густые запахи выспевающих лугов. За речушкой, в непролазном дурмане черемухи, талины и бузины, непрестанно куковала и куковала кукушка: ее голос звенел радостно, с раздольной игровой силой, то уносился куда-то вдаль и замирал, то возвращался и заполнял собою мягкую тишину леса. Спокойно и торжественно пела птица, и лес, берег, река, луга и небо – все было уютным, добрым, понятным.
– Когда я слышу кукушку, мне чудится, что я потеряла и ищу что-то вместе с нею. И грустно немножко, и хорошо, – сказала Муза Петровна Заварухина и, протирая тарелки белым выглаженным полотенцем, добавила: – Сейчас так, Олюшка, хорошо живется, что даже не веришь: да полно, своим ли счастьем живешь?
Оля Коровина, молодая женщина с большими счастливыми глазами и крупным ртом, в цветастом передничке, чистила картошку и очень рассеянно слушала Музу Петровну. Тем более что у Музы Петровны какие-то сомнения в собственном счастье. У Оли не бьмо и нет никаких сомнений: она знала, что жизнь хороша и так будет во веки веков. Оля только что закончила медицинский техникум. В больнице, где она работала, ее уважали, ценили; муж Вася, уверенный в своем призвании и потому весь отданный службе, скупо, но ревностно любил Ольгу, а на днях Валерий Павлович Чумазов, солидный и серьезный хирург, вдруг ни с того ни с сего почти объяснился ей в любви. Оля не придала этому особого значения, однако приметила за собою, что ей приятно быть в обществе Чумазова. Оля была уверена, что он думает о ней, наблюдает за нею, все время чувствовала себя настороженно, обдумывала каждое слово, каждое движение, и это напоминало ей увлекательную игру. «И пусть думает, и пусть смотрит, разве я могу запретить кому-то думать обо мне. Но я больше всего на свете люблю Васю», – радовалась она.
– Вчера захожу в санчасть, – говорила Муза Петровна, расставляя на скатерти вина и закуски. – Захожу в санчасть узнать, как там у бойцов питание, уход. Может, спрашиваю, кому что надо? Нет, вроде все есть, все хорошо. А один боец, Мызник по фамилии, фурункулами мается, говорит: Муза-де Петровна, что же это такое, у нас, кажут, на Полтавщине нету соли? Да вот так-де, нету. Что привозят, то и раскупают по знакомству да прячут. А у нас, говорит другой, на Алтае скупили все спички и мыло… Народ тревожно живет, Олечка…
– Муза Петровна, вы отдыхали когда-нибудь на юге? – спросила вдруг Оля, и Заварухина, поглядев на нее, увидела ее широкие глаза, полные и полуоткрытые губы и беспричинно рассмеялась сама:
– Счастливая ты, Оля!
– А вы-то, Муза Петровна?
– Да и я. У родителей нас было пятеро. Окончили по пять классов – и работать. Работала бы я и теперь закройщицей на меховой фабрике, да приехал в отпуск Иван Заварухин и увез меня на Дальний Восток.
Муза Петровна улыбнулась, и на щеках ее обозначились ямочки. Она знала об этих ямочках. Знала, что они красят ее, как девчонку, и оттого всегда заливалась неловким румянцем.
– А про юг-то ты что, Олечка, спрашиваешь? Я не бывала на юге. Видишь, мой муж – рыбак. Вот так мы с ним и проводим свой отпуск.
– Скоро у Васи отпуск. Муза Петровна, я хочу увезти его нынче в Крым. В Ялту.
– Поезжайте-ка вместе с кем-нибудь из наших! Одной компанией. Веселей будет.
– Я хочу только с Васей.
– Двоим нельзя: надоедите друг другу. По себе знаю… А где же наши мужчины? Им пора бы уж быть. Все ли у них там ладно?
– А что у них может случиться?
– На реке все-таки…
– Разве это река!
– И то… Последнее время, Оля, я почему-то стала болезненно заботиться об Иване. Чуть где задержится – я сама не своя. И вообще, чувствую, живу ожиданием чего-то…
– Нервы это.
– Да, конечно. – Заварухина, стоя на коленях возле кромки скатерти, вскинула грустные глаза на Ольгу и покачала головой: – Ты, Олечка, молодая семьянинка, многого не знаешь. А я-то уж знаю. Это ведь со стороны о нас, женах командиров, судят как о барынях. А каково этим барыням, если они каждую ночь прощаются с мужьями… Каждую ночь вызовы да тревоги.
– Для военного человека, Муза Петровна, это же обычное дело.
– Так-то оно так, милая Олюшка, только вот многих товарищей Ивана по академии однажды вызвали – и с концом…
– Зря, наверное, не вызывают. – Большие Олины глаза настороженно сощурились и цепко поймали взгляд Заварухиной. – Если чисто мое прошлое и чиста вся моя жизнь, Муза Петровна…
– Ты можешь спать спокойно, – попыталась отшутиться Заварухина. – Рановато мы, Олюшка, поставили картошку, разварится вся.
– И пусть… Я, Муза Петровна, не люблю тех, что неспокойно спят.
– До чего это мы договорились? – Заварухина поднялась на ноги и, держа в руках недорезанный круг колбасы, подошла к Ольге, сказала с тяжелым придыханием прямо ей в лицо: – У мужа орден Красного Знамени и именной наган из рук Климента Ефремовича Ворошилова.
– Муза Петровна, извините! Муза Петровна!.. Я не хотела вас обидеть.
Муза Петровна, не развязывая тесемочек, сорвала с себя передник и бросила его на скатерть в закуски и посуду:
– Я не желаю с тобой разговаривать!..
– Муза Петровна! Дорогая Муза Петровна!..
За кустами послышались голоса, смех, кашель возвращавшихся мужчин. Первым на лесной прогалине показался Заварухин в солдатском обмундировании и мокрых сапогах. Вымоченные и подсохшие усы его сникли. В старой фуражке, сбитой на затылок, с этими будничными усами он был до умиления прост, и Муза Петровна, увидев его, забыла о размолвке, поспешила взять у него ведро с уловом. Следом шли с набрякшим скатанным бреднем мотористы и майор Коровин.