Исаак Гольдберг – Повести и рассказы (страница 90)
Подумал я, покочевряжился над Фенькой, но, между прочим, согласился.
— Ладно… В чем дело?
— Да у ей женишок на воле. Ну, ксиву, как полагается, получить надо. А когда и от нее передать…
— Что же, — спрашиваю, — просила она об етом?
— Нет, — смеется Фенька, — суприз хочу ей сделать… Очень она душевная для меня была в корпусе. Жалостливая и нос не воротила…
Отлично. По прошествии нескольких дён говорю я Феньке:
— Объявляй своей симпатичненькой, что, ежели хочет, пусть готовит ксиву: есть ход.
— Да она сегодня сама здесь будет. Знаешь, ведь, сегодня банный день женским политическим.
Действительно, баня действовала несколько раз в неделю и были разные дни приспособлены для разных категорий. В женский день, когда, значит, арестантки мылись, сперва пускали политических женщин, а уж потом общих… Ну, должен объяснить я вам одну штуковину. Как, значит, мы по-тюремному положению по женской части изголодавши (Фенька-то не у каждого, да и с Фенькой спутаешься в кои-веки), то была у нас самая настоящая тюремная, можно сказать, забава. Был возле предбанника куточек такой, где всякий запас барахольный хранился; вот в этот-то куточек и заберешься, когда бабы моются, а в стене дыры наверчены. И через эти дыры очень сподручно разглядывать баб во всей полной их натуре. Понятно, глупость это и больше ничего. Так ведь на то и тюрьма…
Прекрасно. Забрался я в тот день в это самое потаенное местечко. Выглядел, высмотрел. Пришли женщины, политические, значит, разделись, все честь-честью. Только я приспособился покрепче разглядеть их, — и тут неприятность получилась: перегородка в куточке слабая, ветхая, я нажал на нее покрепче, она и заскрипи и при том одна плаха сдвинься в сторону. Одним словом — вышел тарарам. Женщины завизжали, насдевали на себя обратно юбчёнки свои да, непомывшись, давай скакать из бани. А я на грех и выйди в это время. Увидали они меня, кричат, сурьезные такие. Особливо одна. И угоразди тут Феньке моей случиться. Она шасть к этой крикунье, успокоенье ей хотит оказать, а, увидевши меня, тем же временем рукой мне машет: мол, уходи ты, ради бога! А молоденькая-то (понял я, что это и есть та, Фенькина симпатичненькая) сигналы-то эти, знаки заприметила, возгорелась, как порох, покраснела и Феньке сурьезно и прямо не в себе говорит:
— Бесстыдница ты! Неприличная, — говорит, — одна у вас шайка! Это ты подстроила!.. У-у, как тебе не стыдно?!.. — И пошла, и пошла.
Фенька вертится, божится, а та ее вовсе не слушает и на меня глядит зверь-зверем.
Ну, хорошо. Вышло, значит, такое совпадение: что, мол, повела Фенька меня политических женщин нагишём разглядывать. Что, мол, развела Фенька перед своей симпатичненькой турусы на колесах про ксиву, будто я могу на волю да с воли переслать, а в общем, мол, никакой ксивы не могло быть, а вышло одно изгальство и безобразие. Так это у политических было решено и подписано. Женщины об этом передали на мужской колидор, у мужчин разговоры пошли. Конечно, староста выступил, за бока нашего старосту. Шухор пошел отчаянный. И, главное, никаких объясненьев не слушают и твердят одно: «Уймите безобразие!..».
Наши давай следствие расследывать. Поспрошали Феньку, меня, прочих на банном дворе. Ну, истина, конечно, обнаружилась: подглядки, конечно, были, но никакого изгальства и сговору, чтоб именно политических женщин срамить. Вышла Фенька перед нашими ребятами чистой, мне заметку сделали, чтоб осторожность вперед не забывал. Передали политическим, что, мол, все это недоразумение и пустяк. Но, в общем, те не поверили и настояли, чтоб на банном дворе очищение от меня и Феньки произведено было… Конечно, ребята рассудили и говорят мне:
— Не кирпичись ты, Павлуха, и выезжай со всеми своими монатками и с марухой своей на новую квартеру!..
Ну, выехал я. А разве все это справедливо?… Это разве по-товариществу?..
Вот, видите, какой скандал, а вы говорите, что, значит, нет у политических против нас гордости… Как нет? — кругом она имеется…
Нелепый рассказ моего соседа мне не понравился. Мне не захотелось разговаривать с ним дальше, а тем более спорить. Я полусонно пробормотал что-то невнятное и повернулся на другой бок.
— Ага, засыпаете! — спохватился высокий: — ну, спите! спокойной ночи, приятных снов!..
Но я не засыпал. Я еще долго бодрствовал. Предо мною вставали те ясные девушки, которые проходили по тюремному двору, обжигаемые жадными, хватающими, щупающими взглядами уголовных. Я видел жгучую обиду, вспыхнувшую в милых девичьих глазах; ожог стыда, бурное и пылкое негодование; а потом в камере, в своем углу — слезы, может быть, первой девичьей обиды…
Я заснул поздно.
Когда я проснулся на утро, высокого возле меня не было. В тусклом утреннем свете в избе возился со своим тряпьем хромой, а за перегородкой, в кути, хозяйственно грохотали посудой бабы.
Я оделся, собрал свою постель, вынул из-под изголовья кошелек и часы. Кошелек показался мне подозрительно легким. Посмотрел: так и есть, в кошельке осталось рубля три. Кинулся я к остальным своим вещам, — не нашел полушубка.
— Послушай! — окликнул я хромого, — а где же твой товарищ?
— А кто его знает? Ушел, видимо. Еще на заре ушел.
— Значит, и полушубок мой и деньги с ним же ушли? — ядовито спросил я хромого.
— Значит! — коротко и без всякого смущенья ответил он.
Здорово! Я понял, что не без ведома хромого, не без его участия высокий обобрал меня и почувствовал бессилие предпринять что-нибудь. Мне стало обидно, что меня так одурачили.
— Ловко! — с сердцем сказал я: — Видно, порядочная шпана твой приятель, если не постеснялся обокрасть своего же брата арестованного, да еще в этапе!..
Хромой придвинулся ко мне и оскалил выкрошившиеся неровные зубы.
— Слышь! Какое же это воровство? Ему, брат, обязательно перед волостью уходить нужно было. Понимаешь — с липой. В волости обнаружили бы его, такую бы ему статью подвели…
— А я-то причем?
— Дак у тебя шуба-то лишняя…
— Значит, ее и попереть у меня можно? Так, что ли?
— Чудак! — подмигнул мне хромой: — куда же ему без одежи? А попроси он у тебя, ты бы, разве, дал ему? Конечно, не дал! Вот он и распорядился. Сам. Он с тобой по-самому товариществу поступил: у тебя шуба да полушубок, а у его пальтишко на тараканьем меху. Раз… У тебя капиталов немного имеется — а у него ни гроша. Это два… Вот он и поделился с тобой… Он тебе сколько денег-то оставил? — неожиданно спросил он меня.
Я, не соображая, поглядел в кошелек, сосчитал:
— Три рубля двадцать шесть копеек.
— Ну вот! Это тебе до Братского хватит, да еще на первое время и там прохарчишься!..
Поглядел я на хромого, взглянул в его глаза. Думаю: дурака он со мною валяет, или все это он искренно и серьезно?
Глаза у него поблескивают, взгляд открытый, смелый.
— Чорт с вами! — плюнул я и стал снаряжаться в дорогу…
И когда хозяин пришел с сообщением, что лошади готовы и что, мол, можно с господом богом собираться в путь-дорогу, а затем, вскипев мужицкой, крепкой злобой, стал допытываться, куда девался третий арестант, — я молчал…
ПУТЬ, НЕ ОТМЕЧЕННЫЙ НА КАРТЕ
Общая тема цикла повестей и рассказов Исаака Гольдберга «Путь, не отмеченный на карте» — разложение и гибель колчаковщины.
В рассказе, давшем название циклу, речь идет о судьбе одного из осколков разбитой белой армии. Небольшой офицерский отряд уходит от наступающих красных в глубь сибирской тайги…
Сначала их было двенадцать, но когда сыпняк захватил и на-смерть уложил толстого капитана и двух поручиков, а затем, когда одну из двух имевшихся у них упряжных лошадей вместе с большей частью запасов угнали хохол вахмистр и трое казаков, их осталось только пять.
Морозы только что сковали поля и взрытые осенним ненастьем дороги, а снег уровнял рытвины и ухабы. Стужа еще не пугала ожогами, не деревенила ног, не вливала в тело быструю усталость. И потому грядущие переходы казались легкими и одолимыми. И то, что сыпняк вырвал троих, и то, как вероломно и обидно оставили другие четверо, забрав много нужных и ценных вещей, — совсем не пугало, скользило легко и просто по сознанию. Только пожилой полковник с четыреугольным давно не бритым лицом брезгливо сложил в широкую гримасу толстые губы и лениво, по-барски (как тогда, давно в прошлом) протянул:
— Хамская сволочь!.. Неблагодарные…
И трудно было сразу понять, о ком он это: о тех ли, кто был сожжен внезапным недугом, или о беглецах…
Одежда на всех была крепкая, теплая. Полушубки, валенки, шапки-ушанки. Оружие хорошее. Патронов много. А в оставшихся санях на самом дне на-случай хранился ящик и в нем темные бутылки с нарядно-строгими ярлыками, на которых горели золотые не русские слова.
Шли по карте-двухверстке, которую на остановках долго изучали полковник и рябой хорунжий. На карте точки и полоски. А в тайге тропки извилистые залегли от деревни до лесу, от горы до горы, от речки до речки. Ищи-не ищи — не найдешь этих троп на карте двухверстной.
Полковник хмурится и цедит:
— На Кедровый перевал дорога ведет через большое село Иннокентьевское… Не ладно… Другим направлением — верст тридцать лишних. Гм… Как вы полагаете, Могилев?..
Хорунжий сплевывает через зубы по-цыгански: непривычный английский трубочный гонит обильную слюну.
— К чорту!.. Тридцать верст лишних! Наплевать, пойдем через Иннокентьевское!..