18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Исаак Гольдберг – Повести и рассказы (страница 41)

18

— Зачем же кидать? — повторяет она и вдруг прибавляет неожиданное (вот-вот где эта радость-то созревает!) — может быть, и выйдет из всего этого какой-нибудь толк!..

Течет через окно зной, замирает в самоваре клокот и фырканье, опоражниваются и вновь наполняются разнокалиберные, в разное время понакупленные чашки.

Но вяло разговаривают приятельницы. Чаще вздыхают и наливаются горькими мыслями.

Петька выходит из клуба. Петька только что был в библиотеке. Он издали глядел на длинные ряды книг, расставленных по полкам. Чорт знает, сколько их там: толстые, большие, тоненькие, маленькие, разбухшие от старости и еще свеженькие, нарядные. Сколько времени нужно, чтоб все перечитать? Сколько длинных часов, безмолвных часов нужно, чтоб одолеть всю эту премудрость?

У Петьки сжимается сердце.

Одолеет-ли он?

Но он встряхивается. Горят в его глазах неомраченные двенадцать лет его жизни. Горячие камни мостовой жгут его ноги. Солнце целует его спутаные, нечесаные волосы. Солнце обнимает его всего горячими щупальцами своими. Солнце прожигает перед ним в пыльных опаленных улицах, — и там, дальше за рекою, за горами, в широком, светлом мире — широкий светлый путь…

ГРОБ ПОДПОЛКОВНИКА НЕДОЧЕТОВА

Под Иркутском (где, в звенящем морозном январе, багрово плескались красные полотнища) пришлось свернуть в сторону: идти снежным рыхлым проселком, от деревни к деревне, наполняя их шумом похода, криками, беспорядком.

Отряд растягивался версты на полторы. Скрипели розвальни, на которых наспех был навален военный скарб, тяжело грузли в разжеванном, побуревшем снегу кошевки, где укутанные одеялами, в дохах, озябшие, молча и хмуро сидели офицеры. Позванивали пулеметы на санях, лениво и нехотя волочились два орудия (остатки батареи). И между санями, розвальнями, позади и спереди кошев хмуро шагали солдаты, взвалив на плечи небрежно (как лопаты) винтовки, покуривая и переругиваясь.

На остановках в деревнях, деревенские улицы загромождались возами, в избах становилось душно, как в бане, над крышами клубились густые дымы. А крестьяне, сжимаясь и присмирев, опасливо поглядывали на гостей, которые вели себя хозяевами: властно, с окриками, не терпя возражений.

В деревнях съедали всех кур, свиней, били скотину, разоряли зароды сена, выгребали хлеб. А перед уходом сгоняли крестьянских лошадей и, отбирая лучших, сильных, оставляли мужикам своих заморенных, со впавшими боками, обезноженных, умирающих.

И некоторые хозяева, обожженные отчаяньем (Гнедка уводят!) шли потом следом за отрядом, шли упорно, молчаливо, чего — то выжидая, на что — то надеясь.

На остановках, в некоторых избах (чаще всего там, где устраивались шумные и дерзкие красильниковцы), вспыхивали песни, звенела гармошка, в избу из избы шмыгали хлопотливые и раскрасневшиеся бабы. И возле таких изб лениво толпились оборванные иззябшие солдаты: слушали, переговаривались, завидовали.

Рано утром с грохотом, с шумом просыпались, будили хребтовую тишину криками, редкими выстрелами, пением (звонко тянется извилистая нить в морозном воздухе) трубы, конским ржанием. Беспорядочно, обгоняя друг друга, вытягивались на дорогу. И верховые — красильниковцы (с потускневшими черепами и скрещенными костями на обмызганных драных пасхах) наезжали на пеших, злобно скаля зубы и замахиваясь нагайками.

Выбирались в грохоте, шуме (словно, ярмарка в самом разгаре) из деревни, выходили на узкую, неуезжанную дорогу, взрыхляли снег по ясным чистым обочинам, растягивались грязной, волнующейся, шумливой полосой.

Шли торопливо, от чего — то уходя, чему — то не доверяя. И порою слышали: над смутным шумом многолюдья, над дорогой, над снежной зимней тайгою вдруг из — за хребта протянется комариный гуд.

Там, в стороне, ближе к городам, кричали паровозы.

Тогда почти весь отряд на мгновенье замирал, и жадные уши ловили потерянный и недосягаемый протяжный звук.

Когда уходили версты две от деревни, из распадков осторожно выходили волки. Они выходили на следы, обнюхивали их; они приостанавливались, слушали, потом снова шли. Изредка они начинали выть — протяжно, глухо, упорно. И на этот вой из новых распадков выходили другие волки, присоединялись к ним, шли с ними, останавливались, выли…

В деревнях, мимо которых проходил шумным неуемным потоком отряд, слышали этот упорный волчий зык. Деревни настораживались. Деревни суеверно крестились…

В кажущемся беспорядке, висевшем над отрядом, было нечто организующее, спаивавшее всех единой волей, пролагавшее какую — то непреходимую грань в этом хаосе. Были начальники (на которых издали поглядывали злобно и настороженно), был штаб, который вырабатывал невыполнимые планы, который что — то обсуждал, что — то решал. Были начальники отдельных частей, друг друга ненавидевшие, один другому не доверявшие. Были старые кадровые офицеры, кичившиеся своей военной наукой и кастой; были только что произведенные в офицеры, уже нахватавшие чинов, бахвалившиеся личной отвагой и дерзостью. Были привилегированные конные части («гусары смерти», «истребители»), набившие руку на карательных набегах; были мобилизованные, плохо обученные пехотинцы: одни щеголяли хорошим оружием и были снабжены всем, другие волокли на себе винтовки старого образца, тяжелые и ненадежные, и были плохо одеты, и у них было мало патронов.

Среди военных в отряде вкраплены были (обветренные, обмороженные, брюзжащие) какие — то штатские. Они тянулись в собственных кошевах — кибитках, у них много было чемоданов и узлов. На остановках они бегали в штаб, горячо разговаривали там, чего — то добивались, о чем — то спорили.

Среди штатских были женщины. Закутанные в шубы, увязанные платками, шарфами, неуклюжие, неповоротливые — они вели себя на остановках странно неодинаково: одни из них молчали, скорбно и устало устраиваясь на ночлег в жарких пахучих (овчина и кисловатый запах человека) избах, другие хохотали громко, сипло, хохотали беспричинно, ненужно, нерадостно; одни из них скоро засыпали под шубами (или только притворялись), другие же вытряхивались из душных мехов, шалей, шарфов, валенок, рылись в своих чемоданчиках, кричали на прислуживавших баб, звенели посудой и смехом и угощали офицеров (до поздней ночи, до утра) плохим вином и любовью…

И все — таки в хаосе этом, в этом беспорядке было нечто, сковывавшее всех единой волей: страх.

Он катился оттуда, с линий, от городов, от железной силы, выросшей незаметно, беспощадной, не знающей удержу. Он выползал отовсюду: из распадков, из — за хребтов, где чудился неприятель, из черных затопленных в снегу гумен, настороженных, таящих измену. Сзади катился он — где поражение, где погребены надежды. По пятам шел он. И он крепил всех в отряде упорной, волнующей, безоглядной мыслью: пробиться вперед! только бы пробиться вперед! на восток!

Эта мысль поддерживала в отряде необходимую дисциплину, она укрощала разгоравшиеся страсти; она до поры до времени примиряла брезгливых кадровых полковников с выскочками капитанами; она держала в каких то границах гусаров смерти; она позволяла женщинам с беспричинным (или, быть может, от какой — то большой неназываемой причины?) смехом расплескивать его только ночами в закрытых крестьянских избах.

Она диктовала необходимые в походе мероприятия: выставлялись дозоры, наряжались патрули, была разведка. К патронным ящикам, к пулеметам, к уцелевшим орудиям и к запасу снарядов наряжались караулы. И у избы, где располагался штаб, становилась охрана, дежурили вестовые, мерзли в седлах ординарцы.

Выставлялись караулы не только к военным снарядам.

На крепких розвальнях (в походе они располагались сразу же вслед за штабом) крепко уложены были зеленые ящики. Пять аккуратных, прочно сбитых, замкнутых, опечатанных ящиков. К этим розвальням ставили усиленный караул. И называлось то, что так тщательно охранялось: архив, документы отряда…

Адъютант штаба часто осматривал замки и печати у этих ящиков. В походе к ним часто подъезжал кто — нибудь из старших. И караулу было наказано строго — настрого никого не подпускать к ним ни в пути, ни на остановках.

И хотя еще не было на этом пути встречи с неприятелем, но были уже жертвы похода: умирали слабые, не переносящие острых стуж, обессиленные болезнями; заболевали огненным недугом и быстро сгорали. Мертвых сваливали на возы с кладью, довозили до деревни и наспех рыли неглубокие могилы в каменной, промерзшей земле.

Но когда умер, недолго прохворав, подполковник Недочетов, тело его не оставили в ближайшей деревне, а повезли с собой в дальний поход.

Может быть, и подполковника Недочетова тоже зарыли бы где — нибудь на сиротливом деревенском кладбище, но вмешалась вдова, Валентина Яковлевна. Она сдвинула брови, сжала тонкие обветренные губы и, разыскав кого — то из главных, сурово сказала:

— Я считаю, что заслуги Михаила Степановича достаточны для того, чтобы вы не бросали его здесь, по дороге… Я требую, чтобы тело было доставлено на восток…

И в этот же день был сколочен крепкий гроб, обит черным сукном (из запасов штаба), изукрашен крестом из позументов. В гроб положили подполковника Недочетова, осветили свечками, упокоили молитвами (при отряде шел молодой молодцеватый поп), а потом гроб с телом уставили на розвальни, приставили почетный караул и вместе со всем нужным и ненужным скарбом отряда повезли по узким, бесконечным, незнаемым дорогам.