18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Исаак Гольдберг – Повести и рассказы (страница 136)

18

Николай что-то почувствовал, что-то сам понял.

— Маруся, — сказал он, отрываясь от Вовки, — ты брось дуться на меня. Честное слово, брось! Это глупо. Даже если ты и разлюбила меня, то это ведь не основание для того, чтобы я не мог приласкать своего сына…

— Он не твой!.. — наконец, крикнула Мария.

— Не мой? — нахмурился Николай. — Значит, действительно…

— Он только мой! Мой, и я тебе его не отдам!

— А, вот в чем дело! — облегченно усмехнулся Николай. — А я, было, думал… Ну, так вот, раз я его отец, то у меня все права на то, чтобы видеться с ним, следить за его ростом, за воспитанием. Вообще, не воображай, что ты в праве запретить мне участвовать в его воспитании. Парнишка такой ловкий! Он мне нравится. Знаешь, я даже уже теперь нахожу в нем какое-то сходство с собою. Вот тут, возле глаз что-то такое мое… Ты можешь относиться ко мне, как хочешь, но в мои отношения с Вовкой, пожалуйста, не мешайся. Будь благоразумной.

Мария дышала тяжело и собиралась сказать что-то резкое и гневное. Николай остановил ее жестом и вдруг внушительно и почти с угрозой добавил:

— Да, будь благоразумной. Ты забываешь, что при нужде можно призвать на помощь закон. И он будет на моей стороне.

— Закон?! — не понимая, но предчувствуя какую-то беду, переспросила Мария. — Какой закон?

— Советский закон. Который охраняет права отца. Не только материнские права. Если ты себе представляешь, что, заведя нового мужа, ты оставишь у себя моего ребенка и чужой человек станет возиться с ним, то жестоко ошибаешься. Я тебе это прямо говорю. И не думай! Я теперь от ребенка не отступлюсь. У меня уже с женой договорено. Не сможешь ты его по-настоящему, нормально воспитывать, так я сам этим займусь. Но я пока и не требую, чтобы ты мне отдала Вовку. Вовсе нет. Пускай он у тебя живет, а я стану приходить, когда мне захочется или когда это нужно будет. Поняла?

Очевидно, Мария не понимала. Она смотрела на Николая с испуганным изумлением. Широкий, сверкающий взгляд ее немного смутил Николая. Он попробовал ласково улыбнуться, но улыбка его не дошла до Марии. Мария сорвалась с места, кинулась к кроватке, заслонила ее собою и, раскинув руки, задыхаясь от гнева, от обиды, от муки, закричала:

— Не отдам! Не отдам! Не отдам!..

Николай перепугался.

— Что ты, что ты, Маруся? Успокойся! Ну, какая ты дикая! Успокойся, говорю!

За перегородкой прошелестели сдержанные голоса. Кто-то прислушивался там к тому, что происходило у Марии. Николай опасливо оглянулся на перегородку и понизил голос:

— Не делай скандала. Там все слышно. Перестань!

Замолчав, Мария не отходила от кроватки и попрежнему заслоняла ее собою. И попрежнему глаза ее сверкали гневно и испуганно.

— Ух, как у тебя нервы перекручены, — деланно бодрым тоном продолжал Николай. — Разве можно так! Ты распускаешь себя, Маруся. Ни к чему это все. Вовку я твоего у тебя не отнимаю. Говорю только, что я со своей стороны не отступлюсь от него. Что же это на самом деле! Ведь я отец! Он мне дорог. И ты не права, отшибая меня от него. Не права!

Руки Марии упали и вяло протянулись вдоль тела. Синенькая жилка забилась на ее виске. Губы сжались. В себе замкнула Мария свое негодование. В себе. Она перевела дух и тихо сказала:

— Уходи. Уходи, мне тяжело с тобою.

— Если тебе неприятно, я уйду, — охотно согласился Николай, украдкой взглядывая на перегородку. — Но ты успокойся и примирись с тем, что я буду наведываться к Вовке.

Он ушел. Мария долго стояла посреди комнаты. Стояла и думала горькие думы свои. Наконец, она вздохнула. Горькая усмешка покривила ее губы.

— Отец… — с болью прошептала она и тяжело вздохнула.

За перегородкой все слышно было. За перегородкой с жадностью впитывали в себя каждый звук, каждое слово. И по двору потекли новые разговоры.

— У Никоновых квартирантка-то, прости господи, какие дела завела! Двух мужиков к себе приваживает да все ребеночка не может разделить меж ними!

— Срам какой! До чего нонче девушки доходят!

— Дали им волю безобразничать, разврат завели!.. А еще студентка, в ниверситете обучается!

— Там этому-то вот, видать, только и обучают! Не иначе! Добру разве теперешние учителя учат?!

Двор снова ожил, жадно ухватив клочок чужой живой жизни.

Скамейки у ворот, ступеньки лестниц, тротуары заполнены соседками, которые по-своему переживают то, что доносится к ним из флигеля Никоновых.

Уже свежеют в предосенней поре вечера, уже перепадают унылые, надоедливые дожди. Но на дворе и за воротами по вечерам попрежнему собираются женщины и толкуют об уличном, о мелких и неизбежных явлениях скупой и однообразной жизни. И между ними, между житейски хитрыми и бывалыми женщинами вертятся ребятишки, которые имеют свою долю в толках, в сплетнях, в разговорах своих матерей. Шустрые девчонки подхватывают слухи, переносят их от скамейки к скамейке, повторяют мысли взрослых. Лукавые глазенки сверкают нездоровой жадностью, недетским любопытством.

— Он ее учит! — докладывают они матерям. — Он ходит к ней для занятиев. А другой, тот ругаться приходит.

— Ребеночка отымать хочет!

— А она плачет. Как маленькая!

У ребятишек взрослое мешается с детским, с неомрачимым и светлым. Ребятишек отравил воздух этого двора. Они живут тем, чем живут старшие. А старшие наполнены неприязнью ко всему новому. Старшие шипят и негодуют. И если раньше ребятишки, подученные взрослыми, улюлюкали и гнались за проходящими мимо пионерами, то теперь в те редкие часы, когда Мария проходит по двору, из-за углов звонкие голоса кричат ей что-нибудь обидное, бранное.

И в эти дни Мария вдруг услыхала озорной звонкий выкрик:

— У-у! Бесстыдная! С двумя живет! С двумя мужчинами!

— Шлю-уха!

Мария вздрогнула как от удара. Оглянулась, отыскала глазами юркую фигурку девочки, прятавшейся за каким-то громоздким коробом.

— Шлюха! — раздалось на другом конце двора. И возглас этот повторился несколько раз. У Марии запылали от негодования и обиды уши. Закипела боль на сердце. Она пустилась бежать бегом по двору и быстро скрылась в своей комнате. Но прежде чем она успела захлопнуть за собою дверь, квартирная хозяйка высунулась со своей половины и ехидно пропела:

— Детенчик-то ваш совсем изошелся! Зачем одного оставляете? Упаси бог, как бы несчастье какое не приключилось!

В другое время Мария кинулась бы сразу к кроватке Вовки и стала бы успокаивать и ласкать сына. Но на этот раз она была так ошарашена тем, что встретило ее во дворе, что к Вовке подошла не сразу. И его громкий плач дошел до нее только много времени спустя.

Враждебное и настороженное настроение двора с некоторых пор перестало тревожить и задевать ее. О ней было забыли. Ею не интересовались во дворе. И вот снова ожило проникновение в ее жизнь чужих глаз. Снова стала она в центре внимания досужих тетушек, плетущих сплетни на ее счет, судачащих по поводу каждого ее движения, каждого ее шага. Снова почувствовала она себя заброшенной, одинокой, затравленной.

И неожиданная горечь, почти острая какая-то враждебность против Николая, Валентины, даже против Солодуха охватила ее.

«Им что, — подумала она, — их это все не касается, не трогает. Они все толкуют о своем. А я… мне тяжело…»

С этой горечью, с этой почти враждебностью встретила она Александра Евгеньевича, который пришел к ней, неся с собою веселую и радостную уверенность близкого человека.

— Вот и я! По горло был занят я, Маруся! Ни минутки свободной не было. Еле сегодня вырвался. Здравствуйте! Почему такая бледная? Нездорова?

— Нет, я здорова, — прячась от него, ответила Мария.

— Значит, настроение плохое или что-нибудь случилось? — настаивал Солодух.

— Ничего не случилось.

Солодух покачал головой.

— Не скрывайте от меня, Мария. Не надо. Я вижу, что с вами что-то случилось. В чем дело?

Накипевшая на сердце Марии горечь вдруг прорвалась.

— В чем дело? — вскинула она глаза на Солодуха, и в них не было обычной мягкости. — В том, что мне тяжело жить. Тяжело!.. Я не знаю, что со мною сейчас, не знаю, что будет дальше. Ну, я занимаюсь, тороплюсь учиться, чтобы кончить вуз, а жить я не живу. Мне душно. Кругом чужие, враждебные люди. Кого я вижу, кого знаю? Валентину, вас, еще двух-трех человек. Меня во дворе здесь мучают. Я всем как бельмо на глазу… Мне тяжело!

Александр Евгеньевич, не скрывая своего изумления и беспокойства, слушал Марию и не прерывал ее. И она говорила. Она говорила о том, что еще ничего не знает, ничего в жизни не видела, что почти всегда она чувствует себя одинокой и никому ненужной. И больше всего говорила она о том, что ее окружало в этом дворе. О липком и неотвязном, что кружилось вокруг нее и отравляло каждую ее мысль.

Порыв Марии был не долог. Так же внезапно, как прорвались в ней ее горькие и холодные жалобы, так же они внезапно и прекратились. Она замолчала почти на полуслове, будто кто-то остановил ее и о чем-то напомнил. Она смущенно и обиженно замолчала.

Солодух встал, подошел к ней поближе и покачал головою.

— Девочка вы, маленькая девочка! — ласково обратился он к ней. — Что же вы обо всем этом молчали? Ведь, в сущности, все это так поправимо. И одиночество ваше не такое уж полное. Разве у вас нет друзей… друга? А то, что творится на вашем дворе, так это ведь чорт знает, что такое! На девятом году революции да такая дичь! Уезжать отсюда надо. Немедленно. У вас тут собрались, наверное, всякие отбросы, торговки, бывшие какие-нибудь люди, шушера. Если бы здесь жило хоть несколько рабочих, разве могло бы быть такое? Да ни в коем случае! Конечно, такой сброд может любого человека затравить. Вы настоящих людей, Маруся, еще не видывали. Вот выберитесь отсюда к настоящим людям и поймете, что это значит. Я вас устрою на другой квартире. К приятелям. У меня товарищ есть, слесарь, у него лишняя комната была, я узнаю, свободна ли она, и перевезу вас туда… Все это пустяки! Честное слово, пустяки!