18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Исаак Гольдберг – Повести и рассказы (страница 11)

18

— Вот и прикатил! — повторяет он. — Чего мне без дела зря трепаться — я непривышен к гулянкам.

— Ну, ладно… Это хорошо, что ты раньше. Запряжем тебя, держись!

— Запрягайте! Выдюжу!

Люди входят и выходят. Со входящими людьми проползают в комнату шумы и заботы и озабоченность. Вокруг Коврижкина, не останавливаясь ни на мгновенье, влечется стремительно и безостановочно деловая, суматошливая жизнь. Коврижкин сразу же становится на привычное место свое и вместе с другими впрягается в повседневную работу.

И только к концу рабочего дня, случайно оставшись один-на-один с секретарем укома, он ожесточенно трет и теребит короткие волосы, смотрит в сторону и жалуется:

— Слышь, неувязка у меня, товарищ Протасов, выходит.

— С чем? В чем?

— Да вот связчицу я свою поглядеть захотел. Хорошая баба, много она с нами в девятнадцатом году беспокойства натерпелась… Я к ней, приспособить ее к делу настоящему, было, хотел, а она себе мужика завела…

— А ты что? — смеясь, перебивает Протасов. — Сам ее для себя приглядел? Так?

— Да нет… — нетерпеливо и досадливо отмахивается Коврижкин. — Не в етим дело… Ты смешки-то оставь… Она мне для етого не надобна. Тут обстоятельство совсем даже наоборот…

У Коврижкина слова корявые, тяжелые. Коврижкину трудно высказать заветное слово ясно и понятно. Он темнеет от огорчения, вот оттого, что такое ясное, такое бесхитростное и каждому понятное дело не может он сразу и толково рассказать Протасову. Коврижкин путается, подбирает слова, сопит.

— Тут обстоятельство такое… — горячится он. — Была женчина рабоче-крестьянскому делу преданная, даже серьезно через это пострадала, и следовало бы ей обчественными делами орудовать…. А она засела в деревню свою — ничем ни к чему, и ко всему этому белого к себе в мужья приспособила… Самую паршивую контр-революцию…

— Если контр-революционер — нужно изъять.

— Изъять! — взматывается головой, кривится Коврижкин. — Его куда будешь изымать, если он свою порцию отсидел!..

— Чего же тебе хлопотать, коли он наказан? С одного вола двух шкур не дерут… Сейчас-то он себя тихо ведет? Не шебаршит? Мужиков не мутит?

— Сейчас — это не касаемо. Теперь он ниже травы… Ну, ведь, разве я об этом? Ты вникни, товарищ Протасов, в чем штуковина: он, может, ее кровь проливал, а она теперь с ним супружеские фигли-мигли разводит…

— Партийная она? — спрашивает Протасов и украдкой поглядывает на стопку бумажек, лежащую перед ним.

— Нет.

— Так в чем же дело? Зачем горячишься, Ефимыч?

— Ах, чудаки! — вскипает Коврижкин. — To-есть, самые настоящие чудаки!.. Да разве суть в том, что партейная она или нет? Она же голову свою под пули подставляла, а пули-то, может, выстреливал в нее этот самый нынешний ее муж!.. Вот оно какое дело!.. Да!..

— Не ясно мне это твое дело, — крутит бритым подбородком Протасов. — Если эта твоя женщина не партийная и если бывший белый теперь безвредный и понес уже, что ему полагалось, то в чем же беда?

— Справедливость! — шумно выдыхает из себя накипевшее Коврижкин. — Какая может быть справедливость, если такие штуковины в жизни будут! Ему, паршивцу, нужно каждый день свое преступление против рабоче-крестьянского дела чувствовать, а он мягонькие жрет! Он без всякого стеснения честным бойцам прямо в глаза глядит. Где же, товарищ, правда?

— Ну, знаешь, Ефимыч! — решительно берется Протасов за бумажки. — У тебя какая-то каша. Ты не спутал ли? Год-то, знаешь, нынче какой — ведь не девятнадцатый да не двадцатый… Ты повторил бы кое-что из политграмоты. Проветрил бы голову…

— Голова моя крепкая!.. Ты про мою голову оставь… Она супротив белогвардейских пуль уцелела… Мне проветривать ее нечего… Я к тебе за советом, а ты слова неподходящие мне тычешь в нос… Бумажная душа у тебя…

Коврижкин сердито машет руками. Бумажки на столе всплывают, шевелятся.

Протасов придерживает листки локтем и устало улыбаясь говорит:

— Катился бы ты, Ефимыч! Видишь, сколько у меня тут делов всяких… Как-нибудь на-днях я с тобой потолкую. Иди, пожалуйста, путанная голова, не мешай!

В зимнее бездельное время Архип в своей двадцатидвухдворовой Моге ходит по соседям, коротает ранние вечера, дымит вместе с другими трубкой и ведет путанные, смешливые, но порою вспыхивающие неожиданным раздражением беседы.

Пятистенная Архипова изба — из кондового листвяка, прочерневшая и обветренная годами, сбилась на бок, в белой половине упали потолки, и потому сиротливо пустует она. Амбары во дворе стоят с настежь раскрытыми дверями, словно захлебнулись в крике, разинули рты. Ворота сорваны, и закрывает Василий двор на-ночь, чтоб чужая заблудящая скотина не забрела, жердью поперек покривившихся уцелевших столбов.

Архипово хозяйство еле держится. С полем и огородишкой управляются — сухая, костлявая, черная Василиса и Василий. А Архип беспечно оглядывает свой недостаток, аппетитно плюет и восхищенно урчит:

— Ну, и язвинская доля! Самый у нас, Василий Архипыч, настоящий пролетарий всех стран… Никаких буржуев!..

В страдовую, рабочую пору наводит Архип уныние на соседей своей беспечностью, своим бездельем. Досыта напоенные усталостью люди обжигают его тогда насмешкой. Но Архип крутит головой, не слушает попреков и полон беспечности и странной какой-то горячей лени.

Но в зимние бездельные вечера люди деревенские вяло и добродушно лелеют покой свой и встречают Архипа приветливей.

И так как жизнь скупа на неожиданности и бедна событиями, и так как Архип в беспокойные годы мотался где-то в чужих местах и повидал разных людей и нагляделся на всякие разности, то в скупо освещенных двойным светом керосиновых коптилок и гудящих железных печей душных избах неумолчно и победно рокочет голос Архипа.

Он рассказывает о мытарствах отряда, с которым партизанил больше года, о людях, которые умирали в тайге, о тяжелом голодании, о налетах на станции.

Он воскрешал в своей памяти события и, преукрашивая их своей фантазией, потрясал слушателей необычайностью и остротой пережитого.

Он пугал баб кровавыми подробностями слепых свирепых схваток, и слушатели, разомлев в тепле, в махорочном дыме, в уютном рокотании Архиповых рассказов, порою встряхивались, оживали и незлобиво и восхищенно перебивали его:

— Ну и врет, язви его!.. Ну и чешет!..

Но он не смущался этих вскриков. Он рассказывал, разжигая себя воспоминаниями о том, что было и чего не было, что родилось вот сейчас, в этой накуренной, натопленной, густо надышанной избе.

Мужики дремотно слушали. Зимний вечер садился к ночи, к окнам прилипали голубые лики ночи. Приходили сладкие позывы сна. С протяжными смачными зевками начинали разбредаться слушатели. Архип тускнел, брался за шапку, уходил.

И когда он уходил, кто-нибудь за его спиной не обидно, но уверенно и убежденно говорил:

— Ботало мужик! Кабы столько робил, сколь говорит, праведным человеком был бы…

Архип приходил домой, медленно раздевался, садился на лавку и молчал. Тогда Василиса, повозившись у черного жерла печи, засвечала лучину, шебаршила плошками, добывала еду и, неся ее к темному столу, звала Архипа:

— Поснедай, Степаныч! Мы, не ждамши тебя, отпаужнали.

И когда Архип наедался и, вздыхая, разувал ноги, с голбчика свешивалось заспанное лицо, и сонный голос озабоченно тянул:

— Тятька, я сегодня остатную солому Мухартке скормил… Чем завтра скотину кормить станем?

Отбрасывая в сторону стоптанный изопревший катанок, Архип взглядывал на парнишку и весело отзывался:

— Ничего, Василей Архипыч!.. Живы будем, не пропадем! Спи, хозяин…

Лучина потухала, Архип забирался под трепанное свалявшееся ушканье одеяло, кряхтел и тяжело укладывал битые-перебитые кости свои.

Василиса притуливалась сбоку и, слушая вздохи и кряхтенье мужа, осторожно говорила:

— Все воюешь, Степаныч… Кости-то у тебя болят. Тебе ба отдых костям надо ба дать. А ты все воюешь… Опять, поди, Потаповские галились над тобою? Неуважительные они, охальные.

Архип отвечал не сразу. А когда отвечал, беспомощное смущение звучало в его словах:

— Народ нынче веселый. Пущай смеется! Меня не убудет… Я их, Василиса, в самую центру жизни наставляю… Они непонимающие…

Василиса прятала что-то в себе и, помолчав, роняла:

— Тебе ба, Степаныч, в город податься… Попробовал бы за ранение свое, за муки, должность каку-набыть легкую достать… Ты заслужил!..

И Архип вспыхивал. Приподнявшись на локоть и сверля смутную и вязкую темноту избы взглядом, он забывал, что на дворе тихая голубая ночь, что время сонной тишине и покою — и бурлил:

— Я-то! заслужил!.. Я, Василиса, кровь свою честно проливал с партизанами… Я в отряде самый веселый был! самый отчаянный!..

Забывая, что об этом рассказано уже множество раз, что Василиса знает про все это давно, что заучила она наизусть все похождения его, Архип в сотый раз повествовал о том, как ходил он в тайгу, как скрадывал белых, как был ранен.

Скорбно и обреченно сжавшись, Василиса слушала и не перебивала.

Но иногда, в самый разгар рассказа, с голбчика снова звучал парнишкин голос:

— Ты чо это?!.. Людям спать охота, а ты гудишь… Спи, тятька…

Архип обрывал рассказ и, посапывая и ворча, зарывался в одеяло.

— Ну, ладно… — пыхтел он. — Сплю я, хозяин!.. Ладно…

Павел и Ксения приходят в сельсовет. Афанасий вглядывается в Павла и ворчит. Павел проходит в присутстие к столу, за которым шебаршит бумагами Егор Никанорыч. Сбоку, за другим столом молча листает какую-то книгу секретарь. Павел останавливается перед председателем: