Исаак Блум – Невероятное преступление Худи Розена (страница 4)
Пройдя центральную часть города, я пересек железнодорожные пути и двинул напрямик через кладбище, которое отделяет деловую часть от основного жилого массива. Я тут каждый день прохожу по пути в школу, но как-то ни разу толком не вглядывался. А сегодня начал читать имена на надгробьях. Все типа ирландские: Квинн, Фланаган, О’Нил. Но нашлись еще и какой-то Бернье, Лопес, Оливьери – хоть устраивай викторину на опознание покойников.
Рядом с покойным Оливьери обнаружился такой же неживой Хоновски. Уже стемнело, но я сумел прочитать имя полностью: Мириам Хоновски. Понятно: покойная еврейка. Я улыбнулся своей предшественнице.
За последним поворотом петлистой кладбищенской аллеи я отыскал одного Коэна и одного Кантора. А вот еще одну штуку я не заметил – то ли потому, что уже стемнело, то ли потому, что закат солнца возвестил об окончании Ту бе-ава и мысли мои вернулись к Анне-Мари, ее накрашенным ногтям, к ее крестику, плясавшему у ворота футболки.
Я еще и в дверь войти не успел, а меня уже поприветствовали: с крыши рухнула коробка, задела мне плечо.
– Хана, приветик, – сказал я.
У меня целая куча самых разных сестер. Хана одна из них. Она недавно выяснила, что через окно спальни можно вылезать на крышу, и теперь у нее новое любимое занятие: стоять там и кидаться в прохожих предметами средних размеров. Начала она со штуковин потяжелее: мячей, книг. У меня до сих пор на руке синяк от степлера, которым она в меня запустила неделю назад. Но после этого она, хвала Господу, обнаружила, что снаряды полегче, но неправильной формы, вроде коробок с «Амазона», куда лучше подходят для оттачивания крышного снайперского мастерства.
– И я тоже рад тебя видеть. Как день прошел? – спросил я, глядя вверх, в темноту. Приспособиться глаза не успели – здоровенная коробка стукнула меня в висок, отскочила, наделась мне на голову.
– Меткое попадание, – объявил я из коробки.
– Спасибо, – глухо откликнулась сверху Хана.
В прихожей я сбросил рюкзак на пол, пробрался по минному полю из игрушек и книжек, добрел до кухни. Зиппи сидела за кухонным столом. Зиппи всегда за кухонным столом. Остальные – я, родители, сестры, которые не Зиппи, и даже сам наш дом – только планеты, вращающиеся вокруг Зиппи, нашего солнца, место которого всегда за кухонным столом.
Сверху доносились треск и грохот – там бесились еще какие-то сестры. Я слышал – а точнее говоря, не слышал, – как мама в своей спальне проверяет работы или пишет планы уроков. Слышал, как у меня урчит в животе. Но на Зиппи все это не производило никакого впечатления. Как и всегда. Зиппи сидела за компьютером, рядом – стопка бумаги и чашка кофе. Одета она была в длинную черную юбку и джинсовую рубашку. Воротник скособочился там, где на нем лежала коса.
Я подошел к разделочному столу и встал между двумя нашими электрическими бутербродницами; осматривал их, пытался принять решение.
– Которая из вас желает нынче отправиться со мною в странствие к сытости? – спросил я у бутербродниц. – Ты, молочная, желаешь в сырную одиссею? Или тебе, мясная, угодно поискать себе добычи?
– Это будет одиссея… нет, даже не буду говорить какая. Молочную бери, – посоветовала Зиппи.
– А тебя никто не спрашивает, – ответил я, обшаривая холодильник. – Вопрос мой был адресован…
– Мясные нарезки у нас кончились. Голди слопала последний кусок индейки.
Я произнес надлежащее благословение, вымыл руки. Потом засунул между двумя кусками хлеба побольше сыра и включил бутербродницу. Перебросил горячий бутерброд на бумажное полотенце, произнес благословение хлеба – хотя, если честно, хлеба там почти не было, один сыр, особенно если говорить о калориях.
У нас на все есть благословения. Если бы в библейские времена делали бутерброды, мы благословляли бы и бутербродницу. Но бутербродов тогда еще не было. Тяжелые выпали на долю евреев испытания: блуждали, бедные, по пустыне, и ни одного горячего бутерброда насколько хватает глаз.
Я пристроился поесть прямо у разделочного стола. Обеденный весь забрала себе Зиппи, не притулишься.
– Как занятия прошли? – спросила Зиппи, не поднимая головы.
Она что-то прокручивала на экране компьютера и записывала цифры на листке бумаги.
Сердце у меня екнуло. Не стала бы она задавать такой вопрос, если бы ничего не знала. Что, встретилась с одним из раввинов? Или кто-то видел, как я разговариваю с Анной-Мари?
– Да… нормально, – ответил я.
– Спрашиваю я потому, – продолжает Зиппи, – что мы тут получили мейл от ребе Морица, что у тебя уже «неуды» по математике и геморе[28].
Мейл наверняка отправили родителям, но они еще сто лет до него не доберутся. Может, и вовсе читать не станут. Зиппи уже под двадцать – можно было бы вычислить ее точный возраст, но, как вы уже поняли, с математикой у меня неважно, – поэтому она у нас такими вещами и занимается: отслеживает мейлы и звонки от учителей из своего офиса за столом.
– Мне кажется, ты не расстраиваться должна, а гордиться.
– Ну, пожалуй, – согласилась она. – Есть чем гордиться: ты всего за две недели сумел так запустить ситуацию, что ребе счел нужным нас об этом уведомить.
Впрочем, ни радости, ни гордости я у нее на лице не заметил. У Зиппи тут включаются личные чувства, потому что сама она очень сильна и в математике, и в священном писании. Школу окончила год назад, а теперь учится в колледже на инженера. Когда она снова заговорила, голос ее звучал устало и обреченно:
– И как это яблочко упало так далеко от яблони?
Я разгрыз корочку.
– Ты же не яблоня. Ты тоже яблочко. Так что вопрос в другом: как на одной и той же яблоне выросли яблочко спелое и наливное, а рядом – гнилое, кривобокое и червивое?
– Никакой ты не кривобокий и не гнилой, – сказала Зиппи (против моей червивости она не возражала). – Ты что вообще проходишь в этом году? Геометрию? Я знаю, тебе она плохо дается, но… ты что, не можешь постараться?
– Математика – из Ситры-ахры[29].
– У тебя все, что тебе не нравится, «с нечистой стороны».
– Ну прости. Я, видимо, неправильно выразился. Я хотел сказать вот что: Зиппи, дорогая моя старшая сестричка, математика – классная штука. Позанимаешься со мной?
– Сдалась тебе эта математика. Ты еврейский мальчик. Кого волнует, умеешь ты считать или нет? А вот гемора – другое дело. Еврейский мальчик должен знать Талмуд.
Она подняла голову, и впервые за все время взгляды наши пересеклись. У Зиппи глаза темные, глубоко посаженные, как и у меня. Смотреть на нее – все равно что смотреть на самого себя, если бы я вдруг стал старше, умнее, мудрее. И женщиной.
Я иногда совсем не прочь с ней поменяться.
Тяжелое это дело – быть единственным сыном в семье, на которого навалили все соответствующие ожидания. А я их не оправдывал: учился средненько. За всю жизнь ни разу не предложил ни одного приличного толкования Талмуда. По-древнееврейски читал с трудом. А вот Зиппи никто и не просил брать никаких высоких планок, но она все равно проделывала это с легкостью. Умела цитировать всякие заумные религиозные комментарии, а компьютерные симуляции по своей инженерной специальности создавала, потратив на это столько же умственной энергии, сколько у меня уходило на то, чтобы, скажем, надеть носки.
Над головами у нас что-то бухнуло, а потом плюхнулось, да так, что задрожал потолок. Так обычно плюхается Голди, но я, оказывается, ошибался.
– Это Ривка, – сказала Зиппи. – Я вижу по тому, как качается люстра.
Гипотеза ее оказалась верной, потому что следом раздались звуки, которые точно издавала Ривка: только она у нас умеет завывать как сирена скорой помощи.
– Ну вот что. Я с тобой позанимаюсь геморой, но только если ты разберешься с этим. – Зиппи указала ручкой на потолок.
– Я с этим разберусь, если ты сделаешь мне еще два бутерброда.
– Да ни за что.
– Ну и ладно.
Я подошел к столу, оставил на нем бумажное полотенце, а потом отправился наверх утешать Ривку.
Глава 3,
в которой мы обсуждаем разные виды скота и разницу между ними
Мойше-Цви Гутман сочетает в себе строго противоположные качества. Я к нему отношусь соответственно. С одной стороны, он мне не нравится, потому что нет в нем ничего особо хорошего, он невоспитанный, с ним вечно неловко, он не умеет себя вести в обществе и то и дело задирает нос по всем мыслимым поводам, причем совершенно зря, потому что толком он ничего не знает, вот разве что в Талмуде дока.
С другой стороны, он мой самый лучший друг. Должны ли друзья нам нравиться? Мне кажется, в дружбе это не главное. Мойше-Цви не больно-то мне нравится, и я никогда не задавался вопросом, нравлюсь ли ему я, но я точно знаю, что ради меня он готов на все. Даже убить, в буквальном смысле. Он, собственно, сам мне это говорил, и не раз. Ему, можно сказать, не терпится убить кого-нибудь ради меня. Его вообще интересуют оружие и насилие.
– Ты мне только слово скажи, Худи, – вызывается он.
Прежде чем пойти учиться на раввина, он хочет послужить в израильской армии.
Сегодня на нем футболка Армии обороны Израиля. В футболках у нас ходить не положено, но раввины закрывают глаза на любую одежку, на которой изображена Звезда Давида[30]. Хоть в плавках в школу приходи, главное, чтобы на заду красовался израильский флаг.
А еще на Мойше-Цви перчатки без пальцев. Он утверждает, что в них и спал, – в этом никто не сомневается. Правая мокрая от молока: есть хлопья в перчатках – дело нелегкое.