Ирвинг Стоун – Муки и радости. Роман о Микеланджело. Том 1 (страница 55)
— Ты хотел посмотреть рукописи Боккаччо. В них много любопытного. Большинство людей думает, что Боккаччо был врагом церкви. Это неправда. Он даже любил церковь. Он не любил извращений. Тут он был подобен Святому Августину. Мы скромно питаемся, не владеем никаким имуществом, кроме одежды на теле; строгость и чистота нам столь же дороги, как и наша любовь к Богу.
— Я это знаю, отец. Ваш орден — самый уважаемый орден во Флоренции.
— А разве стали бы нас уважать, если бы мы боялись науки? Мы считаем, что человеческий мозг — одно из самых дивных творений господа. И искусство, на наш взгляд, неотделимо от веры, потому что человек в нем выражает высшие свои стремления. Поганого, языческого искусства не существует, есть только хорошее и плохое искусство. — Настоятель помолчал минуту, с гордостью оглядывая свою библиотеку. — Приходи ко мне в кабинет, когда кончишь читать. Мой секретарь начертит тебе план монастыря и даст расписание, когда в каком покое можно работать.
Микеланджело трудился в монастыре уже не одну неделю, и никто ему не мешал. В те часы, когда он был в покое Усопших или во Втором покое, где находились фрески трех поколений художников Гадди, в зале Капитула, где сиенский художник Мартини написал «Страсти господни», — в эти часы здесь никто не появлялся. Если случайно проходил какой-нибудь монах или послушник, он делал вид, что не замечает Микеланджело. Тишина тут была поразительная; у Микеланджело было такое чувство, словно он оставался один на один со всей вселенной — он да его карандаш и бумага, да гробница, которую он рисовал, или фреска Чимабуэ под сводами. Если Микеланджело не рисовал, он сидел в библиотеке, читая Овидия, Гомера, Горация, Вергилия.
Настоятелю нравилось, что Микеланджело не упускает для работы ни одного часа, который был выделен ему по расписанию. Он не раз беседовал с Микеланджело о последних событиях во Флоренции. Раньше Микеланджело политикой интересовался мало. При жизни Лоренцо правительственные дела шли во Флоренции так гладко, а связи с другими государствами были так прочны, что ни во дворце, ни на улицах, ни в мастерской Гирландайо, ни на ступеньках подле Собора политических разговоров Микеланджело почти не слышал. А теперь он испытывал жгучую потребность в собеседнике, и настоятель, чувствуя это, охотно с ним разговаривал.
Со смертью Лоренцо все изменилось во Флоренции. Если Лоренцо постоянно встречался с членами Синьории и убеждал их одобрить свои распоряжения и действия, то Пьеро не хотел знать избранный Совет и принимал решения самовластно. Если Лоренцо запросто разгуливал по улицам в сопровождении одного-двух своих друзей, здороваясь и разговаривая с кем угодно, Пьеро появлялся на улицах лишь верхом, окруженный наемной стражей, — не видя и не признавая никого, расталкивая пешеходов, тесня кареты, груженые повозки и осликов, горделиво проезжал он по городу, держа путь на виллу или, наоборот, из виллы во дворец.
— Даже это можно было бы простить ему, — тихо говорил Бикьеллини, — если бы он с толком делал свое дело. Но такого неумелого правителя Флоренция не видела со времен несчастной войны гвельфов и гибеллинов. Когда, желая восстановить старые связи, во Флоренцию приезжают государи из других итальянских городов, они убеждаются, что Пьеро совершенно бездарен. Он им не нравится. Все, что он умеет, это отдавать приказы. Если бы у него хватило ума начать открытые переговоры о Синьорией…
— Это не в его характере, отец.
— Пора ему задуматься и что-то предпринять. Оппозиция смыкает свои ряды: Савонарола и его последователи; кузены Медичи, Лоренцо и Джованни, и их сторонники; старинные флорентинские роды, которых он не хочет признавать; раздраженные члены городского Совета; горожане, обвиняющие его в том, что он, пренебрегая самыми неотложными государственными делами, устраивает состязания атлетов, находит время для турниров, где все подстроено так, чтобы только он и выходил победителем. Да, настало тревожное время…
2
— Буонаррото, сколько у тебя хранится моих денег? — спросил Микеланджело брата тем же вечером.
Заглянув в свою счетную книгу, Буонаррото тотчас ответил, сколько флоринов он отложил из сбережений Микеланджело, когда тот жил во дворце.
— Чудесно. Этого хватит на глыбу мрамора. И еще останется, чтобы снять комнату для работы.
— Значит, у тебя есть какой-то замысел?
— Нет, у меня есть пока только желание. Ты должен помочь мне обмануть отца. Я ему скажу, что получил небольшой заказ и что заказчики сами купили мрамор и платят мне по нескольку скуди каждый месяц, пока я работаю. Мы будем давать эти деньги Лодовико из наших сбережений.
Буонаррото уныло покачал головой.
— Я скажу, — продолжал Микеланджело, — что заказчики имеют право принять или не принять работу, когда она будет кончена. Это на тот случай, если продать статую мне не удастся.
При таком положении дел Лодовико, казалось, будет доволен.
Но перед Микеланджело стояла еще одна задача. Что ему высекать? Он чувствовал, что пришло время высечь первое свое объемное изваяние. Но какое именно? На какую тему? Один вопрос влек за собой другой, ибо все то, что творит художник, рождается из первоначальной идеи. Нет идеи, нет и произведения искусства — эта взаимосвязь в глазах художника столь же проста, сколь и мучительна.
Любовь и скорбь, жившие теперь в сердце Микеланджело, толкали его к одному: сказать свое слово о Лоренцо, раскрыть в этой работе всю сущность человеческого таланта и отваги, ревностного стремления к знанию; очертить фигуру мужа, осмелившегося звать мир к духовному и художественному перевороту.
Ответ, как всегда, вызревал медленно. Только упорные, постоянные думы о Лоренцо привели Микеланджело к замыслу, который открыл выход его творческим силам. Не раз вспоминались ему беседы с Лоренцо о Геракле. Великолепный считал, что греческая легенда не дает права понимать подвиги Геракла буквально. Поимка Эриманфского вепря, победа над Немейским львом, чистка Авгиевых конюшен водами повернутой в своем течении реки — все эти деяния, возможно, были лишь символом разнообразных и немыслимо трудных задач, с которыми сталкивается каждое новое поколение людей.
Не был ли и сам Лоренцо воплощением Геракла? Разве он не совершил двенадцать подвигов, борясь с невежеством, предрассудками, фанатизмом, ограниченностью и нетерпимостью? Когда он основывал университеты и академии, собирал коллекции предметов искусства и манускриптов, заводил печатни, когда он воодушевлял художников, ученых, знатоков древних языков, поэтов, философов заново объяснить мир, рассказав о нем свежими, мужественными словами и тем расширив доступ к интеллектуальным и духовным богатствам, накопленным человечеством, — разве во всем этом не чувствовалась у Лоренцо поистине Гераклова мощь!
Лоренцо говорил: «Геракл был наполовину человеком, наполовину богом; он был рожден от Зевса и смертной женщины Алкмены. Геракл — это вечный символ, напоминающий нам, что все мы наполовину люди и наполовину боги. Если бы мы воспользовались тем, что в нас есть от богов, мы могли бы совершать двенадцать Геракловых подвигов ежедневно».
Да, необходимо изобразить Геракла так, чтобы он был в то же время и Лоренцо; пусть это будет не просто сказочный силач древнегреческих сказании, каким он показан на Кампаниле Джотто или на четырехаршинной картине Поллайоло, — нет, надо представить Геракла поэтом, государственным мужем, купцом, покровителем искусств, преобразователем.
А пока Микеланджело надо было оставить дом отца и найти собственную мастерскую.
Сейчас он смотрел не только на свои старые барельефы, но и на миниатюрные изваяния Бертольдо как на прошлое. Он уже мыслил высекать Геракла или Лоренцо не иначе как в натуральную величину. Его надо было изваять даже выше обычного человеческого роста — полубоги могли родиться только из величественного, крупного камня. Но где такой камень взять? Сколько надо будет заплатить за него? На это потребуется денег вдесятеро больше, чем он сумел скопить.
Он вспомнил мастерские при Соборе — обширный двор, где шла работа и хранились материалы еще с тех пор, как Собор строили: теперь там всегда находился десятник со своими подручными. В ворота постоянно въезжали и выезжали подводы с лесом и камнем, и, глядя на них, Микеланджело сообразил, что те глыбы мрамора, которые он когда-то видел на дворе, вероятно, и сейчас еще лежат на прежнем месте. Он вошел внутрь двора, прошелся по нему. Десятник с лысым, будто выточенным из розового мрамора, черепом и вздернутым, как торчащий палец, носом подошел к Микеланджело и осведомился, чем он может быть полезен. Микеланджело назвал себя.
— Я был учеником в Садах Медичи. Теперь мне приходится работать в одиночку. Мне нужна большая глыба мрамора, а денег у меня мало. Я и думаю: вдруг власти города согласятся уступить мне какой-нибудь камень, который им не нужен.
Десятник, каменотес по профессии, плотно прищурил глаза, будто оберегая их от летящих из-под зубила крошек.
— Зови меня, пожалуйста, Бэппе. Так какой тебе нужен камень?
У Микеланджело перехватило дыхание.
— Да вот хотя бы та большая колонна. Над нею уже кто-то работал.
— Мы зовем ее колонной Дуччио. Привезена из Каррары. В ней будет семь-восемь аршин длины. Строительная контора закупила ее для Дуччио: тот хотел высечь из нее Геракла. Чтобы сэкономить труд, Дуччио приказал обрубить ее еще в каменоломне. Там ее, видно, и испортили. Мне тогда было двенадцать лет, я был еще учеником. — Бэппе энергично почесал себе зад резцом о шести зубьях. — Дуччио трудился над камнем не меньше недели. И, как видишь, у него не вышло ни большой фигуры, ни маленькой.