18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ирина Соловьева – Людмила Георгиевна Алексеева: ВСЯ ЖИЗНЬ – СЛУЖЕНИЕ ДОБРУ (страница 7)

18

Иногда меня оставляли в санях на пустой дороге с бутылкой самогона в надежде поймать машину, а сами шли в ближайшие дома просить что-нибудь поесть. Люди давали немного хлеба, лука, а то и картошинку. С Божьей помощью вот так своим ходом и добрались. День Победы я встретила в Москве. Но до него еще много и много чего случилось.

Мы, рожденные перед самой войной, были совсем маленькими, и для нас войны, можно сказать, и не было, вот только прожектора вечерами как-то по-особому тревожно освещали небо, где призраками висели угрюмые аэростаты, их было много над Бородинским мостом и Смоленским метромостом. Бывало, что слышалась канонада взрывов, и тогда я пряталась под одеяло, зажмуривалась крепко-крепко, а пальчиками затыкала уши. Окна у нас были заклеены крест-накрест полосками бумаги. Иногда толстые и длинные аэростаты везли на грузовых машинах, а мы бежали посмотреть и кричали радостно: «Ура! Ура! Колбасу везут!»

Аэростаты ПВО у Крымского моста. 1941 г.

Все детство я пугалась звуков пролетающих самолетов. Чуть заслышу, так сразу бегу с улицы в дом, прижмусь к стенке в подъезде, закрою глаза и трясусь от страха, а если рев не утихал, то пряталась под лестницей. Иногда там уже сидели такие же дети, тоже прятались. Никто не смеялся надо мной. Мы все были похожими, одним цветом войны вымазаны. Мама рассказывала, что еще в деревне мы как-то раз попали под бомбежку, было очень страшно, но я ничего не запомнила, кроме неимоверного рева неба и земли…

В Москве, около Бородинского моста стояли зенитки, и там постоянно дежурили солдаты. Запомнились трескучие выстрелы зенитных очередей, глубокими бороздами остались они в моей памяти. Но все-таки больше помню я игры с детьми, добрых взрослых, которые, как могли, нас поддерживали, опекали и оберегали. Наверное, детство испортить нельзя даже войной, несмотря на голод, холод и лишения.

Зенитчики защищают Бородинский мост. 1941 г.

Однажды отец пришел домой пораньше с букетом черемухи. Помню, позвал меня, посадил на колени, обнял и так молча сидел. Потом тихо-тихо произнес: «Победа, доченька…», – и заплакал. Помню, как я его утешала, просила не плакать, ведь победа же. Тут с кухни вошла мама, увидела отца, села рядом, обняла и тоже заплакала. Я впервые увидела их обнявшимися, увидела их рядом, увидела, что у меня есть и мама, и папа, и они оба здесь, вместе со мною. На какое-то мгновение что-то во мне открылось, и я впервые почувствовала холод и ужас войны, но душа ребенка не смогла это вместить, и я побежала за водой и старой папиной вазой для цветов. А родители так и сидели, обнявшись, молча, слегка опустив головы. В комнате пахло черемухой и кожей начищенных ваксой отцовских сапог, пахло еще чем-то, похожим на запах хлеба, горелого хлеба. Этот запах Победы, нашей Победы, я запомнила на всю жизнь… Мой сын любит, когда что-то подгорает у меня на кухне, когда готовлю, ему нравятся поджарки, а я сразу спешу открыть окно, чтобы выветрить этот запах, напоминающий мне гарь войны. Не могу ничего поделать с этим. Все сразу всплывает в памяти. 1996 год».

Мирное время

В мае 1945 г. закончилась война. Написанное красным «Пусть всегда будет мир на земле!» расположилось аккурат над огромной белой надписью со стрелкой «Бомбоубежище» на стене в арке Сушкиного дома, куда позже переехала семья Филимоновых.

Послевоенная Россия, Буханка хлеба – сто рублей. Но если бы сейчас спросили, — Дней не припомню веселей. Наверно, жизнь лишь в раннем детстве Так первозданна и свежа, Что никаких утрат и бедствий Не хочет принимать душа14.

Детская площадка. 1945 г. Во втором ряду слева Люда Филимонова.

Первые послевоенные годы запомнились скудным продовольствием и стремлением иметь как можно больший денежный запас:

«Моя тётя, сестра отца, Мария Григорьевна, жила в Ленинграде и рассказывала, что в самый трудный период жизни блокадного Ленинграда продолжал работать рынок, где можно было купить или обменять на вещи любое продовольствие. В её ленинградских записках, датированных декабрем 1941 года, я нашла цены на этом рынке. Так, 1 кг муки стоил 500 рублей или пару валенок.

Похожая ситуация с продовольствием была не только в Ленинграде. Слышала от отца, что зимой 1941—1942 годов небольшие провинциальные города, где не было военной промышленности, вообще не снабжались продовольствием. Военные годы остались в памяти, покрытые какой-то пеленой. Помимо оккупации и бегства из неё, единственным моим ярким впечатлением от той поры остался новогодний подарок от мамы. Это был кусочек черного хлеба, слегка посыпанный сахарным песком, который она назвала пирожным. Настоящее пирожное я попробовала лишь в 1947 году, когда папа неожиданно принес нам с мамой по малюсенькой корзиночке с кремом. Детское сознание вытесняло ужасы войны, да и лет мне было тогда меньше пяти».

Случай в сорочинке…

Приведенный ниже фрагмент из дневниковых записей Людмилы Георгиевны поражает не только литературностью изложения, но и удивительной кинематографичностью этого эпизода. Однако в нём же явственно проступает трагизм послевоенной жизни, когда пережитые страхи и лишения в буквальном смысле не «отпускали», а продолжали напоминать об ужасах войны и хрупкости мира.

Из дневников Людмилы Георгиевны:

«Помню, как однажды гостили мы у папиной родни в деревне Сорочинка. Случилось, что встали рано и пошли в поле собирать в стожки покошенную траву. Её дня за два до этого покосили отец с дедом Гришей. Погода в те дни стояла жаркая, а потому небо чистое-чистое было, высокое и очень голубое. Такое высокое и голубое, что я шла и всё смотрела и смотрела, никак не могла налюбоваться этой красотой.

К полудню стало припекать ещё больше, а мы всё трудимся и трудимся. Пока трава сухая надо бы её успеть застожить и укрыть до дождей. Небольшие облачка беззлобно висели над самым горизонтом. Жужжала и сильно кусалась мошкара, клеились слепни, впивались оводы, в общем, лето не скупилось на внимание.

И тут, откуда ни возьмись, вдалеке показался всадник. Несмотря на пекло, он несся по пологому холму, вдоль поля, оставляя за собой вьющийся пыльный след. Вскоре наездник поравнялся с одиноко стоящим деревом, от которого вилась тропинка как раз в нашу сторону, резко рванул влево, вниз и, пришпорив коня, помчался прямо к нам. Лошадь неслась галопом. Мужчина, обхватив рысака за шею и плотно прижавшись к смоляной гриве, был явно доволен, улюлюкал и выкрикивал что-то невнятное. Заметила, что седок по пояс голый, а вскоре и стал отчётливо слышен и цокот копыт. Мы с мамой замерли. Нам и в голову не пришло, что это мог быть наш папа Георгий. Конь нёсся прямо на нас и в пару минут стал настолько огромен и горяч, что я, испугавшись, спряталась за маму и теперь уже выглядывала из-за неё, ожидая, что будет дальше. Тут мама охнула, и положив мне руку на голову, сказала: «Люд, не бойся, это наш папка скачет…». А потом как запричитает: «Ой, что творит, дуралей, что выделываеть-та! Ах, разобьется, ах, дурак!»

К тому времени лошадь почти приблизилась к нам, и в какой-то момент всадник резко потянул за узды и осадил коня. Молодой жеребец от неожиданности встал на дыбы, неистово заржал и, подняв столб пыли, окатил нас комьями горячей, парной земли. На мгновение конь повернул голову слегка на бок и взглянул на меня карим, налитым кровью глазом. Мне даже показалось, что он как-то по-особому, я бы сказала, по-конски улыбнулся, показав крупные, как лесные орехи, белые зубы.

Седок ловко, одним прыжком соскочил с лошади, и тут я узнала своего отца. Папа похлопал коня по шее, глянул на нас, и как-то залихватски сорвав пучок травы, и отерев им запотевшее лицо, направился в нашу сторону. Широкоплечий и загорелый, поблескивавший на солнце от испарины и оттого казавшийся ещё более мужественным, отец был похож на того самого атланта, изображение которого я как-то раз видела в журнале. Подойдя к нам, он широко расставил руки и, взяв обеих в охапку, потащил к реке купаться. Мы с мамой завизжали и стали вырываться, потому что плавать никто из нас не умел. Он же это знал, а всё равно потащил. Тащит и приговаривает: «Всё, хватит девоньки филонить, „трыныроваться“ надо, – со своим особенным выговором этого слова журил он нас, – будете у меня плавать учиться!»

Как же я любила своего отца: смелого, сильного, крепкого, большого и отчаянного… У него были золотые руки, он при этом ещё и великолепно владел лошадью, прекрасно выполнял джигитовку, мог на ходу вскочить и соскочить с коня. Вообще-то, лошадей он любил, а потому всю жизнь и рисовал их в альбоме. Рисовать он тоже любил, а лошади получались у него лучше всего. Делал он это цветными карандашами или простым (химическим), периодически слюнявя его и обводя синим рисунок по контуру, особенно выделяя у коня глаза. Кстати, первое, чему дед научил внука Игоря, так это рисовать лошадей.

До реки отец нас так и не донес. Мы расшумелись и вырвались, а он смеётся и говорит: «Ладно, девки, свободны… А вот от кваска не откажусь». Мама сходила за бидоном и принесла ломоть хлеба с луковицей. Помню, как он с хрустом откусил её, как бы то не лук, а яблоко было, сок так и брызнул, больно уж сочным оказался лук. Отец осмотрелся, и присев на траву, сказал: «Эх, хорошо-то как!» Я же заплакав, побежала к реке – промыть глаз. Мне тогда в него сок от лука попал.