Ирина Сергеева – Сборник диктантов по русскому языку для старших классов (страница 2)
Я не мог видеть ее глаз: она их не поднимала, но ясно видел ее тонкие, высокие брови, ее длинные ресницы. Мне особенно нравилось выражение ее лица; так оно было просто и кротко, так грустно и так полно детского недоуменья перед собственной грустью.
Она, видимо, ждала кого-то; в лесу что-то слабо хрустнуло; она тотчас подняла голову и оглянулась, и в прозрачной тени быстро блеснули передо мной ее глаза, большие, светлые и пугливые, как у лани.
Несколько мгновений прислушивалась она, не сводя широко раскрытых глаз с места, где раздался слабый звук, повернула тихонько голову, еще ниже наклонилась и принялась медленно перебирать цветы.
(По И. Тургеневу)
Выражается сильно российский народ, и если наградит кого словцом, то пойдет оно ему и в род, и в потомство, утащит он его с собою и на службу, и в отставку, и в Петербург, и на край света,
И как уже потом ни хитри и ни облагораживай свое прозвище, хоть заставь пишущих людишек выводить его за наемную плату от древнекняжеского рода, ничто не поможет: каркнет само за себя прозвище во все воронье горло и скажет ясно, откуда вылетела птица.
Произнесенное метко, все равно что писанное, не вырубливается топором. А уж куда бывает метко все то, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких иных племен, и все сам-самородок, живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман, не высиживает его, как наседка цыплят, а влепливает сразу, как паспорт на вечную носку, и нечего уж прибавлять потом, какой у тебя нос или губы: одной чертой обрисован ты с ног до головы.
Всякий народ, носящий в себе залог силы, полный творящих способностей души, своей яркой особенности, своеобразно отличился каждый своим собственным словом, которым, выражая какой ни есть предмет, отражает в выраженье его часть собственного своего характера.
Сердеведением и мудрым познанием жизни отзовется слово британца; легким щеголем блеснет и разлетится недолговечное слово француза; затейливо придумает свое, не всякому доступное, умно-худощавое слово немец; но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так вырывалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово.
(По Н. Гоголю)
Отворились ворота, и вылетел оттуда гусарский полк, краса всех конных полков. Впереди всех понесся витязь всех бойчее, всех красивее. Так и летели черные волосы из-под медной его шапки, вился завязанный на руке дорогой шарф, шитый руками первой красавицы.
Оторопел Тарас, когда увидел, что это был Андрий. А он, объятый жаром и пылом битвы, жадный заслужить повязанный на руку подарок, понесся, как молодой борзой пес, красивейший, быстрейший и младший всех в стае.
Остановился Тарас и глядел на то, как он чистил перед собой дорогу, разгонял, рубил и сыпал удары направо и налево. Не вытерпел Тарас и закричал: «Эй, хлопцы, заманите мне его только к лесу, заманите мне только его!»
И вызвалось тотчас же тридцать быстрейших казаков заманить его и, поправив на себе высокие шапки, тут же пустились на конях прямо наперерез гусарам. Они ударили сбоку на передних, сбили их, а Голокопытенко хватил плашмя по спине Андрия и пустился бежать от них, поворачивая к лесу.
Ударив острыми шпорами коня, во весь дух полетел Андрий за казаками, не глядя назад, не видя, что позади только двадцать человек поспевало за ним. Разогнался Андрий и чуть было уже не настигнул Голокопытенко, как вдруг чья-то сильная рука ухватила за повод его коня. Оглянулся Андрий: перед ним Тарас. Затрясся он всем телом и вдруг стал бледен, притих в нем бешеный порыв и упала бессильная ярость…
«Ну, что же мы теперь будем делать? – спросил Тарас, глядя прямо в очи. – Стой и не шевелись». Отступивши шаг назад, он снял с плеча ружье и выстрелил.
Как хлебный колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почуявший под сердцем смертельное железо, повис он головой и повалился на траву, не сказавши ни одного слова.
(По Н. Гоголю)
Казалось мне, что осенний грустный месяц уже давным-давно плывет над землей, что наступил час отдыха, что уже весь, до последнего нищенского угла заснул Париж. Долго спал я, и наконец медленно отошел от меня сон, как заботливый и неторопливый врач, сделавший свое дело и оставивший больного уже тогда, когда он вздохнул полной грудью и, открыв глаза, улыбнулся застенчивой и радостной улыбкой возвращения к жизни. Очнувшись, я открыл глаза и увидел себя в тихом и светлом царстве ночи.
Я неслышно ходил по ковру в своей комнате на пятом этаже и подошел к одному из окон. Я смотрел то в комнату, большую и полную легкого сумрака, то в верхнее стекло окна на месяц, обливавший меня светом. Он глядел мне прямо в глаза, светлый, но немного печальный.
Давно не видел я месячной ночи! И вот мысли мои опять возвратились к далеким, почти забытым осенним вечерам, которые видел я когда-то в детстве, среди холмистой и скудной степи средней России. Там месяц глядел под мою родную кровлю, и там впервые узнал и полюбил я его кроткое и бледное лицо. Я мысленно покинул Париж, и на мгновение померещилась мне вся Россия, точно с возвышенности я взглянул на огромную низменность. Вот золотисто-блестящая пустынная ширь Балтийского моря. Вот – хмурые страны сосен, уходящие в сумрак к востоку, вот – редкие леса, болота и перелески, ниже которых, к югу, начинаются бесконечные поля и равнины. На сотни верст скользят по лесам рельсы железных дорог, тускло поблескивая при месяце. Сонные разноцветные огоньки мерцают вдоль путей и один за другим убегают на мою родину. Передо мной слегка холмистые поля, а среди них – старый, серый помещичий дом, ветхий и кроткий при месячном свете… Неужели это тот же самый месяц, который глядел когда-то в мою детскую комнату, который видел меня потом юношей и который грустит теперь вместе со мной о моей неудавшейся молодости? Это он успокоил меня в светлом царстве ночи…
– Отчего ты не спишь? – услыхал я робкий голос. И то, что она первая обратилась ко мне после долгого и упорного молчания, больно и сладко кольнуло мне в сердце.
Я взял ее руки и отвел от глаз: по щекам ее катились слезы, а брови были подняты и дрожали, как у ребенка. И я опустился у ее ног на колени, прижался к ней лицом, не сдерживая ни своих ни ее слез.
(По И. Бунину)
Вторые сутки мы были в море. На рассвете первой ночи мы встретили густой туман, который закрывал горизонты, задымил мачты и медленно возрастал вокруг нас, но все последние дни стояла оттепель, и серые космы тумана, как живые, медленно ползли по пароходу.
Помню, что вначале это сильно беспокоило. Колокол почти непрерывно звонил на баке, из трубы с тяжким хрипом вырывался угрожающий рев, и все тупо смотрели на растущий туман. Он вытягивался, изгибался, плыл дымом и порою так густо окутывал пароход, что мы казались друг другу призраками, двигающимися во мгле. Похоже было на хмурые осенние сумерки, когда неприятно дрогнешь от сырости и чувствуешь, как зеленеет лицо. Не переставая звонить, пароход направлялся все дальше от берегов, к югу, где непроницаемая густота тумана наливались уже настоящими сумерками, такой мутью, за которой в двух шагах чудился конец света, жуткая пустыня пространства. И вот наступила долгая зимняя ночь.
Тогда, чтобы вознаградить себя за тоскливый день, истомивший всех ожиданием беды, пассажиры сбились вместе с моряками и кают-компании. Вокруг парохода была уже непроглядная тьма, а внутри его, в нашем маленьком мирке, было cветлo, шумно и людно. Потом устали и захотели спать, и все точно вымерло.
Внутренне напевая то, что пели и играли в этот вечер, я ощупью добрался до трапа, поднялся на несколько ступеней к верхней палубе и остановился, пораженный красотою и печалью лунной ночи. Околдованный тишиной, которой никогда не бывает на земле, я отдавался в ее полную власть.
Утром, когда я открыл глаза и почувствовал, что пароход идет полным ходом и что в открытый люк тянет теплый, легкий ветерок с прибрежий, я вскочил с койки, снова полный бессознательной радости жизни. Улыбаясь, я сидел потом на верхней палубе и – чувствовал к кому-то детскую благодарность за все, что должны переживать мы. И ночь и туман, казалось мне, были только затем, чтобы я еще более любил и ценил утро. Л утро было ласковое и солнечное, ясное небо весны сияло над пароходом, и вода легко бежала и плескалась вдоль его бортов.
(По И. Бунину)
Тогда можно было различать самый отдаленный курган в степи, на открытой и просторной равнине желтого жнивья. Осень убирала и березу в золотой убор, а береза радовалась и не замечала, как недолговечен этот убор, как листок за листком осыпается она, пока наконец не оставалась вся раздетая на его золотом ковре. Очарованная осенью, она была счастлива и покорна, и вся сияла, озаренная из-под низу отсветом сухих листьев.
Зато жутки были дни и ночи, когда осень сбрасывала с себя кроткую личину. Беспощадно трепал тогда ветер обнаженные ветви березы. Избы стояли нахохлившись, как куры в непогоду, туман в сумерки низко бежал по голым равнинам, волчьи глаза светились ночью на задворках.
С конца сентября сады и гумна пустели, погода, по обыкновению, круто менялась: ветер по целым дням рвал и трепал деревья, дожди поливали их с утра до ночи; иногда к вечеру между хмурыми низкими тучами пробивался на западе трепещущий золотистый свет низкого солнца; воздух делался чист и ясен, а солнечный свет ослепительно сверкал между листвою, между ветвями, которые живою сеткою двигались и волновались от ветра.