Ирина Родионова – Душа для четверых (страница 10)
Аля обхватывает Дану ручонками, жмется всем телом, и Дана успокаивает ее одними лишь объятиями. В мелких кудряшках, большеротая и с чуть раскосыми глазами, Аля искренне верит, что папа исправится, особенно когда Дана говорит ей про игру в драконов и весело смеется после семейных потасовок. Аля тянется, щупает пластырь пальцами, и Дана отмахивается от нее:
– Слишком много драконов на сегодня.
– Значит, папа – тоже дракон? – доверчивым шепотом спрашивает она, и Дана с трудом удерживается, чтобы не зажать ей рот ладонью.
У родителей снова скрипит диван, гудит пружинами, словно отец поднимается, но нет. Обошлось.
– Ну чего ты такое говоришь? Драконы страшные, огнем дышат, у-у-у, рычат! А наш папа разве такой?
– Наш папа хуже, – говорит брат.
– А еще он дымом выдыхает. – Аля вспоминает, как отец курит на балконе.
Лешка фыркает. Вместо ответа Дана зарывается сестренке в волосы, дышит сонным теплом, детским мылом, спокойствием. Аля почти забыла о страхе, но с братом сложнее – он быстро растет и быстро схватывает, ему уже не скормишь сказочку про драконов и игры.
Кажется, Аля уже дремлет – тянет Дану за волосы, сонно причмокивает, и Дана окончательно понимает, что они пережили этот скандал. Сестра кажется ей чудом, таким огромным и невообразимым, неизвестно за что посланным, рожденным будто бы для одной Даны. Она готова была проводить с Алей каждую свободную минуту и ждала, когда сестру можно будет брать с собой на подработки, на волонтерство, когда ей понадобятся взрослые советы. Ее хотелось защитить, уберечь от всего, чтобы она до старости не сталкивалась с болью и ужасом, и, хотя Дана прекрасно понимала, что такое воспитание обычно ничем хорошим не заканчивается, все равно не могла с собой справиться.
Ей хотелось унести Алю в рюкзаке, спрятать ее. Дана ни за что не разрешила бы ей забирать мертвые воспоминания или копаться в захламленных притонах, но некоторые квартиры хотелось показать. Например, квартиру-лес. Толстые стволы едва держались в мелких кадках, зелень тянулась от разбухшего паркетного пола до облезлого потолка, всюду стоял шелест листвы, валялись рассыпанные камешки или свисали подвядшие бутоны. Стояли подпорки, блестели ленты-подвязки, и всюду, даже на крышке унитаза, на стульях и на кровати, росли мясистые цветы, пробиваясь будто бы из наволочек, пола и деревянных столешниц. Пахло влажной землей.
– Выбрасывайте, – распорядился Палыч.
Часть растений они раздали по родственникам, часть забрали соседки умершей, а остальное отвезли в социальный центр и библиотеки. Но вот это шумящее зеленое море, полное воздуха и жизни…
Чудо.
В других квартирах обои прятались под сотнями вырезок, которые сухо хрустели, будто пытались говорить под сквозняком. Кое-где Дана находила старинные, еще довоенные открытки и без зазрения совести забирала их себе – кому они нужны-то? Где-то в шкафах сидели куклы с ярким макияжем и в пышных платьях, словно в музейных витринах, причесанные, залюбленные… Але понравилось бы такое приключение.
– Почему ты его терпишь? – спросил Лешка, перегнувшись с кровати так, чтобы его прищуренные, совсем не детские глаза оказались прямо напротив Даны. Она инстинктивно прижала Алю к себе покрепче, будто хотела сохранить ее сон.
– Потому что он наш папа.
В тесной однушке, разделенной шкафами на три комнаты, невозможно было вздохнуть, чтобы кто-нибудь не услышал, но Дана говорила слабо, едва слышно. Лешка загородил ночник головой, и теперь казалось, что вокруг его лохматой макушки подрагивает светлый нимб. Горько пахло мамиными духами, Аля будто пропиталась ими насквозь, как отравой.
– Все равно, – упрямо буркнул Лешка и скрылся из виду, скрипнули доски под его матрасом. – Ты же старшая, ты не должна ему подчиняться.
Дана молчала.
– Прости меня… – шепнула она после паузы, не уверенная даже, что он услышит.
Аля пока просто боится драконов, Лешка уже все понимает. Как быть с ними? Если бы отец рявкнул на них хоть раз, замахнулся или ударил, Дана тут же собрала бы в пакеты все вещи и отправилась бы с детьми на улицу, неважно куда. Но отец был слишком благородным, чтобы бить малышей. Он шипел и ругался, но грубости физической себе не позволял, по крайней мере при Дане. Может, лучше было бы, если бы он сорвался?
Лешка рос, и все чаще она ощущала в нем защитника. Слишком слабого, еще нерешительного, чтобы распрямиться перед отцом, но рано или поздно это случится, а что может быть страшнее?
Голова гудела то ли от беспокойства, то ли от страха за мелких, то ли от «воспитания». Дана осторожно уложила Алю на подушку и накрыла одеялом, прижалась губами к ее теплой мягкой щеке, напоминающей сладкий персиковый бок.
– Я сам его убью, – сказал Лешка сверху так отчетливо и громко, что Дана замерла, прижавшись разбитой губой к Алиной щеке.
Сестра поморщилась, спряталась под одеяло.
Дана встала, потянула Лешку на себя:
– Не вздумай. – Голос звенел от напряжения.
Лешка смотрел исподлобья, пыхтел от злой решимости, и Дана впервые в жизни заметила, как сильно он похож на отца. В изломе густых, совсем не мальчишеских бровей, в глазах этих, в поджатых до белизны губах… Видеть это в Лешке не хотелось – Дана помнила, как поливала его теплой водой из ковшика, а он с сосредоточенным видом топил уточку в мыльной пене, и ничего, ни-че-го отцовского в том карапузе не было.
– Если он еще раз тебя… Чего он вообще?!
Дана мягко погладила его по руке.
– Ничего. Если ты его убьешь, то тебя отправят в тюрьму, а мы одни останемся. Умрем с голоду. Лучше будет?
Он сопел.
– Не лучше, – продолжила Дана. – Лешка, не дури, я все сама решу, но это небыстро, понимаешь? Чем мы будем лучше его, если станем такие же злые? Ничем. Ты хочешь в папу превратиться?
Он не шевелился. Просверливал ее взглядом.
– Леш, ответь мне, пожалуйста.
– Да понял! Ничего не буду делать. Я такая же тряпка, как и ты.
Лешка рванулся к стене, вздыбил теплое одеяло и обхватил себя за колени. Дана еще немного потопталась у их кровати, подыскивая, чего бы такого мудрого и успокаивающего брату сказать, но ничего не придумала и махнула рукой. От усталости качало, и она надеялась, что крепкий сон всем пойдет на пользу.
Дана очнулась глубокой ночью от чувства, будто отец нависает над ней и вглядывается в ее сны – мало ли что там припрятано? Снилось что-то бесформенное, тревожное, мельтешащее, но она все равно испугалась этого пристального взгляда, вздрогнула, присела на влажной простыне… Отец спал. Посапывал и Лешка, совсем не видно было маленькую закорючку Али на кровати. Ночник подсвечивал угол мертвенным слабым светом, как замерзающий светлячок.
Ноги мгновенно замерзли от голого пола – родители, по-видимому, оставили на ночь приоткрытую створку окна, и теперь в квартире стоял предрассветный ноябрь. Губа пульсировала горячим и колким. Дана в задумчивости почесала ранку. Поправила одеяла на мелких по старой привычке: спящий и расслабленный Лешка казался совсем маленьким, щекастым карапузом. Дана охраняла и его: в школе Лешку порой пинали одноклассники, он прятался за гаражами и плакал. Дана нашла его как-то на улице в кресле, мокром и чавкающем от дождей, притащила в пустую квартиру и долго отпаивала кипятком с медом, чтобы не заболел. Если они всей семьей выезжали к речке (отец хорохорился перед сослуживцами и всюду тряс своей идеальной семьей), то половину времени Лешка бродил по окрестным кустам, выковыривал мошкару из паутины, подцеплял стрекоз веточками из воды и осторожно дул, подсушивая им крылышки.
И на́ тебе, убью…
Дана разгребла на узком письменном столе Лешкины футболки, Алины краски в пузатых баночках, учебники и карандаши, нашарила плоскую жестяную коробку. Прокралась в туалет, ступая там, где не скрипело, – за всю жизнь в квартире она выучила и вой канализационной трубы, и скрежет голых ветвей по уличной стене, и рев пылесоса у соседей…
От мохнатого и замызганного половика пахло мылом, зубной пастой, спокойствием. Дана открыла коробку. Открытки выглянули пестро и празднично, словно не слышали полуночных криков. Дана перебирала их с лаской, осторожностью, хоть и знала почти наизусть: и крючки индийского текста, и сложные имена немецких художников, и год создания, и тираж, и город выпуска… И каждую марку с угрюмым футболистом или веселым щенком в розовом бантике. Из Швеции к ней прилетел очаровательный кротик, мультяшка в клеверных листьях, из Словении прислали дельфина в блестящих брызгах морской воды, а вот и немецкий закат с сине-черным небом и слабой полосой заходящего солнца.
В большой комнате заунывно храпел отец, спали мелкие; если Аля проснется и не найдет Дану в кресле, то побежит барабанить в деревянную дверь или разрыдается в голос. Но это случалось нечасто, и ночь была только для Даны. Она брала кружку крепкого кофе, вытягивала гудящие ноги на холодном кафеле и гладила открытки. Эта – тонкая и гибкая, а вот эта – шершавая, словно акварельная бумага, особое удовольствие растирать ее подушечками пальцев. Она вглядывалась в стандартные сюжеты и раз за разом перечитывала человеческие истории: вот американка пишет ей с мексиканской границы, рассказывает про собственную кактусовую ферму, и Дана слышит скрежет песка на зубах и вдыхает пустынный жар. Вот дряхлая бабуля из Финляндии, она подписывала открытку в день своего восьмидесятилетия, а через несколько лет Дана заглянула в ее профиль и увидела приписку от внучки, что бабушка умерла. Мелькала мысль: а кто забрал пришедшие ей открытки, захотелось ли внучке разделить с бабушкой воспоминания о ее долгой жизни? Осталось ли там, в памяти, хоть что-то от посткроссинга, пусть легкое, слабое? Дане не хотелось, чтобы старушка, которая отправила ей таких очаровательных рисованных кроликов и прилепила марку с букетом цветов, просто исчезла, будто и не существовала никогда.