18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ирина Ракша – Золотые опилки (страница 4)

18

Где Вы, моя бесценная?.. Живы ли?.. А если нет, где Ваша могила? И я поклонюсь ей и с благодарностью припаду. Пусть родная наша земля Вам будет пухом.

И Господь простит все грехи. А у Него мёртвых нет. Значит, встретимся.

Но однажды что-то сказав во-первых про мой эмалированный Его Величество Таз, и даже уже во-вторых, думаю, что надо сказать и в-третьих.

А в-третьих, он участвовал во всех главных семейных делах. Во всём помогал. По праздникам – и малым, и большим, многолюдным (Рождество, Новый год или свадьба) – в этом белом тазу готовили винегрет. Весело резали в него, мелко и крупно, разноцветные варёные овощи. Потом щедро, от души, поливали эту красоту подсолнечным маслом и долго-долго размешивали.

Но… с наступлением праздника тазик почему-то прятали в кухне, в тёмный дощатый ларь, а в комнате царствовала другая посуда. Фарфор. Сервировка. Салатники и блюда. Впрочем, таз привык к этой участи…

А ещё в нём порою месили тесто для выпечки. Самое разное: пшеничное и ржаное, серое и белое, – но всегда мягкое, упругое, как резина, и липнущее к рукам. Тесто бывало и тоще-скудное на воде, и богатое на масле. Может быть, сладкое или постное, солёное или дрожжевое, с ванилью и без. В зависимости от времени, что тикает за окном. От эпохи, что неумолимо стоит на дворе.

А ещё – в послевоенные нищие годы этот таз был использован изобретательной бабушкой для шитья. И в этом был фирменный её секрет. Именно с помощью тазика зимой и летом она как могла наряжала, одевала свою любимую внучку. Кроила мне юбочки, сарафаны и платья. Тканей в продаже не было, и не имелось денег на ткань, но была умная голова и белый таз. И ещё разные спорки старой одежды (от слова «пороть», распарывать). От дедовых курток и брюк, старых халатов и пёстрых юбок. Конечно, со спорками было много возни. Их стирали в горчице, сушили и гладили. Зато потом… А потом в умелых руках получался шедевр.

Обычно вечером с обеденного стола бабушка убирала скатерть, расстилала приготовленный кусок ткани из подола изношенного халата или спинки клетчатой рубахи деда. И колдовство начиналось. Сверху на эту ткань торжественно укладывался наш таз, перевёрнутый вверх дном. И вокруг большими ножницами по краю таза резалась выкройка. Лишь весело щёлкал, постукивал металл о металл. «Чик-чик…Чик-чик!» – и вскоре был готов идеальный круг.

Потом это мягкое «солнышко» складывалось пополам. Затем ещё пополам… и ещё. Потом уголок вверху аккуратненько отрезался, и получалось «горлышко». Я, замерев, с восторгом смотрела на это чудодейство со стороны. Но тут бабушка, подняв на лоб очки, подзывала меня к себе на примерку:

– А ну-ка, детка, повернись… Встань передо мной…

Подскочив, я радостно выкрикивала:

– Как лист перед травой!

И «горлышко», скользнув по голове, падало мне на плечи, а солнышко опускалось ниже.

– Ну, вот тебе и обновка ко дню рождения. Теперь дело за малым: притачать весёлые крылышки и подшить на машинке. Но крылышки из другой ткани, – и бабушка кивает на соседний диван. – У меня там остались цветные куски-лоскутки. Из них вот и выберем… – Взяв за плечики, она поворачивает меня перед собой. С удовольствием оглядывает свою любимую маленькую модель. Порой даже советуется: – Или может, пониже опустим? До кокетки? А здесь пришьём вставку вон из того банта? Этот цвет – терракота. Запомни. Бант репсовый. Ему сносу не будет. И по цвету хорошая комбинация. Я носила его ещё в гимназии, на бальном бархатном платье. Сзади, на талии.

На диване распахнут старинный лаковый чемоданчик. Из него вынута и раскидана вокруг пёстрая масса всяких обрезков, ленточек, шнурков, кружев, бантиков и бантов. И всё это нежно пахнет духами и стариной. Да при таком богатстве разве можно ребёнку быть нищей, плохо одетой?

– А вон та чёрная атласная лента… – кивает бабушка на диван, – была у меня на груди чёрного, по фигуре, длинного платья. Называлось оно «амазонка». Я в нём скакала на лошади по полям и лугам. В шляпе с белым шарфом…. Он на ветру за спиной развевался. Очень красиво! – И добавляла: – Только в дамском седле сидеть неудобно. Я так и не привыкла. Куда лучше было обычное. – За очками её глаза улыбаются. – А может, мы сочиним тебе всё же юбку-солнышко? Как в прошлом году?..

И я тотчас подпрыгиваю:

– Солнышко!.. Солнышко!..

И вот уже на столе под светом жёлтого абажура стоит чудо техники – чёрная швейная машинка «Зингер» с лакированным вензелем на боку. И бабушка, склонясь, двигает ткань ладонями и строчит, строчит на ней мою обновку. Подбирает даже нитки по цвету. И я, счастливая, тут как тут. Я рядом, я нужна. И даже помогаю: вставляю нитку в ушко иголки. Вот бабушка уже подшивает подол и «кокетку». И стук безотказной немецкой машинки, её стальной пульки-шпульки словно автоматная очередь прошивает тишину комнаты. Вырывается в коридор и наружу, в открытую форточку…

А наш белый таз, достойно отработав своё, гордо стоит у стены и ждёт, когда хозяйка отнесёт его в кухню, на место. И запрёт на замок в дощатый высокий ларь, который заменяет ей кухонный стол. И перевернув, положит его поверх иных, очень старых, но нужных вещей – таких, как узкий ребристый рубель из дуба для катанья-глажки постельного льняного белья; как квадратные жестяные противни для пирогов; как круглые фигурные формы для выпечки куличей к Пасхе; как оцинкованная стиральная доска; как деревянное корытце из липы для рубки хрустких капустных кочанов для посола на зиму, и где ещё спрятаны разные вёдра и вёдрышки…

Но наш трудовой белый Таз будет всё-таки сверху, чтоб под рукой. Он в доме всё-таки главный. И будет всегда важней и нужней других!..

А мне бабушка подарила его на свадьбу, вместе с другой посудой. И сейчас он – ветеран труда! – уже старенький, весь в сколах и трещинах. Но всё равно повторю благодарно: «Да здравствует Его уважаемое Величество!»

И надо жить…

(из блокнотов разных лет)

Бывает в жизни всё, бывает даже смерть… Но надо жить и надо сметь…

Во ВГИКе мы писали подобные записки просто «одной левой» на сценарном факультете – к своим курсовым и дипломным работам.

Хотя я защищала диплом уже по моей второй книге прозы «Катилось колечко» (издательство «Советская Россия»). Это был редкий случай. За несколько лет до меня во ВГИКе учились и стали писателями только Нагибин, Амлинский, Шпаликов. Прочие – сценаристы.

Нынче кончается второе тысячелетие от Рождества Христова.

К сожалению, Россия вляпалась (её вляпали) в капитализм. Грядёт новое время. Уж и не знаю, что готовит оно, что нам всем принесёт?

Но кое-что всё-таки уже принесло. Наглядно. В виде свободы слова. Хотя слишком дорогой ценой. После гибели целой страны, моей Родины. Любимой, прекрасной. Только почему такой жестокой ценой?.. Тогда зачем мне далась эта свобода?

И всё-таки…

…Даже не верится, что настал момент, когда можно отвечать на вопросы анкеты так, как хочется, а не так, «как надо». Наконец дожили!.. Доползли к концу века. А то всю жизнь на всякие там непотребно-потребные вопросы анкет мы, гомо советикус, отвечали по принципу: «Нет… нет… не была… не состояла… не участвовала».

А почему, собственно, «нет» и «нет», если «да»? И была, и участвовала, и состояла – хотя бы уже потому, что в те годы жила, и была, и всё видела?..

А всегда «нет», потому что страшно было. И мне, и каждому. За себя страшно, за семью и за детей, за карьеру, за непечатанье, например, твоей новой книги, да и вообще – за судьбу.

На крохотную нашу кухню на пятом этаже в кооперативной двушке-хрущобе на Преображенке, где потолки промерзали, весёлых гостей «на блины» набивалось к нам обычно битком. В основном «тунеядцы», конечно: режиссёры, поэты, художники. И литинститут тут, и технари. Но всё больше наши с Юрой сокурсники-вгиковцы: Б. Шустров, Л. Володарский, В. Андреев, Э. Кеосаян, Е. Васильев, троечник-сценарист Э. Топельбег (ныне американцем стал – Эдуард Тополь, видите ли, писатель уже), его беременная невеста – киновед и моя подруга Ира Калинина, которую он позже, конечно, бросил…

Любили у нас бывать и тогда ещё начинающие поэты-писатели: Ю. Казаков, В. Лихоносов, Е. Храмов, В. Костров, В. Вучетич, Ф. Розинер, О. Дмитриев, А. Заурих. Были и физики-лирики. Если сидели в кухне, то буквально плечом к плечу, а в комнате – попросторней. От сигаретного дыма было синим-синё, играла гитара, проигрыватель крутил пластинки (всё больше поляков, чехов: «Руди риц», «Филипинок», Эву Демарчик). Отчаянно танцевали твист, только что народившийся, читали стихи, весело ели блины, спорили. Я вслух с выражением читала Зощенко – «Баню», «Аристократку» из только что вышедшей книги. Все смеялись взахлёб…

Почти без оглядки упивались свободой слова, открытием ранее запрещённых Цветаевой, Есенина, Мандельштама, Аверченко, Зощенко. Но порой после особенно острого анекдота или словца про «любимую партию и правительство» мой муж Юра картинно так, под общий смех, стучал в стенку и выразительно возглашал: «Это шутка! Шутка!» или: «Мы пошутили!» Потому что все знали тогда: и у стен есть уши. В общем, повсюду царила «кухонная оттепель», лихая свобода. Но и она частенько кончалась плохо, хотя за окном расцветала уже оттепель шестидесятых.

Однако позже опять закрутили гайки. Как одеялом, всех душно накрыл брежневский застой. Уже на семинарах молодых талантов, организуемых компартией (которые любила посещать министр культуры и демократка, красивая Екатерина Алексеевна Фурцева, мы все не раз там с ней общались), наши мастера слова – например, Галич, Окуджава и прочие – пели под гитару свои «нетленки» с оглядкой, с опаской.