реклама
Бургер менюБургер меню

Ирина Ракша – Верю, надеюсь, люблю (страница 10)

18

Из машины мы с мужем приволокли на дачу всё съестное. Снедь и выпивку. А Казаков спросил у матери:

– Мам, а где наша рыба-то?

– Какая, Юр, рыба?

– Ну та, большая, что привезли ребята с Севера?

– А ту я же сварила. Ещё в понедельник. И съели вчера. Правда, супу ещё там немного осталось.

– Что, всю съели, что ль?

– Нет, не всю, – ответила мать и, раскрыв форточку, достала из-за окна подвешенную в авоське большую кетовую головизну.

– Ну вот, я же говорил, – обрадовался хозяин. – Тут еды ещё на целый полк хватит.

Вот так в Абрамцево у нас и начался тот памятный Новый год…

Иногда Казаков приходил на Преображенку с друзьями. Например, с Димой Голубковым, своим соседом по даче и по участку. Или с Жорой Семёновым (не путать писателя с однофамильцем, сценаристом Юлианом Семёновым (Ляндресом). «Семнадцать мгновений весны»).

Прозаик Жора, шумный, самоуверенный, завистливый мужик, старался во всём подражать знаменитому другу. И в жизни, и особенно в творчестве. И даже в поведении. Он писал неплохие рассказы. Но подняться до уровня Казакова не хватало Божьего дара. Оба они, и Жора Семёнов, и Голубков Дима, чтобы летом ездить с Казаковым на охоту на Север (да и на рыбалку), даже купили дорогие охотничьи ружья, походное снаряжение и множество дроби, патронов. И порой они вместе месяцами пропадали то в охотхозяйствах Архангельской области, то в Коми, то в лесах и на реках под Вологдой. А потом, уже зимой, писали об этом «вкусные» охотничьи рассказы. Но ни у кого из-под пера не появилось такой чудо-прозы, как «Арктур – гончий пёс», «Тедди», «На охоте» и прочее.

Когда Юра приходил к нам с Голубковым, в нашей двушке становилось словно бы тесно. Оба были высокие, широкоплечие, матёрые. Хотя очень разные. Казаков – неспешный, полноватый, как бы тяжёлый. Дима – живой, изящный, сложённый как бог. Он влюблённо смотрел Казакову в рот и был ему по-сыновьи послушен.

Все наши встречи и разговоры о литературе обычно сводились к горячим спорам, почти скандалам, об охоте. Я всю жизнь ярый противник охоты и того, что с ней связано. Буквально из себя выходила, когда Казаков или особенно Жора Семёнов с восторгом начинали вспоминать какие-то удачные эпизоды своих летних бдений. Но все они, и курьёзные, и смешные, всегда кончались смертельным для животного или птицы выстрелом. И тут я закипала. Возмущалась. Ну как, например, может радовать глухариная охота на току? Как поджидать часами любовных песен глухарей перед их подружками, серо-невзрачными курочками, сидящими поодаль по кустам? А в эти моменты хитрый охотник-убийца, прячась за стволами, перебегает всё ближе и ближе к этим честным турнирам глухариной любви, чтобы их пристрелить (ведь потому птицу и назвали глухарём, что во время любовной песни его красные щёчки перекрывают слух и он, кроме себя, ничего не слышит).

И не стыдно ли человеку, не подло ли в момент этого наивысшего чувства так безбожно стрелять в любящее сердечко? Рвущееся продолжить свой род!.. Слышать всё это мне было трудно. Что это, что? Разве это победа? Обмануть глухую птицу?.. Ты, Жора, в природе грешишь, хитришь, убиваешь. И при этом ещё смеёшься, ликуешь. И даже не каешься… И я опять закипала как чайник. Не могла слышать этих увлечённых бесед о вековечности древней охоты. Об охотничьих чудо-фресках в испанских пещерах. Или на стенах египетских пирамид. Не терпела, как мне казалось, «дешёвых» напоминаний о великом Хемингуэе, рыбаке и охотнике. О его «Старике и море» и «В снегах Килиманджаро». А гости, конечно, поминали о «золотой прозе» прошлого дворянского века, которой просто не было бы без таких заядлых охотников, как Толстой и Некрасов, Гончаров и Тургенев. Эти аргументы мужикам казались неоспоримыми…

Однако и на это я восставала. Те давние времена, когда жрать было нечего (жизнь или смерть) и мужик с рогатиной смело шёл на медведя, – это одно. А теперь, когда человек в поте лица сполна растит себе скот для еды, как хлеб на полях, – это другое. К тому же и магазины полны… Но гости упрямо мне возражали. И Казаков – первый (Голубков больше помалкивал). А как же встреча с природой? А отдых, а шум листвы, а красота?.. Но я в ответ почти кричала: «Для такой встречи купи себе фотоаппарат, а не ружьё! И фотографируй себе на здоровье. И люби и природу, и красоту…» Был у меня и ещё аргумент. Когда на всю округу ружьё было лишь у дворянина-помещика и он иногда шёл в собственный лес, битком набитый зверем, – это можно понять. А сегодня, когда любая шпана, любой подросток может купить ружьё и бить во всё живое, – это уже преступно…

И вообще (я просто кипела), какое может быть удовольствие от вида смерти и крови? От агонии живого и слабого?.. Я даже грубила: «Чтоб вечерком у костра на халяву пожрать и потом посрать?» И вот тут гости мои сникали. Особенно Голубков. А я поскорее варила крепкий кофе, чтоб успокоиться, поговорить совсем о другом.

«А знаешь, Ирин, – менял тему и Казаков, – ведь наш Димон не охотник. Он художник. И стихи хорошие пишет, настоящую лирику. Он отличный поэт». Но я стихов его не знала и не читала. А Голубков сидел отрешённо, словно оглох, и наконец сказал: «Кстати, я тут принёс вам, Ирин, кое-что почитать. Историческое. Возможно, почеркаете на досуге на своё усмотрение. Скажете, что так, что не так. Я вам доверяю» (эту идиому я запомнила на всю жизнь). И Дима оставил мне третий, почти «слепой», экземпляр повести «Волоком по Ламе» (Волоколамск), напечатанный на машинке под копирку. Ибо издательства брали тогда в работу только первый, яркий, читабельный, экземпляр…

Однажды в дверь нашей квартиры в пятиэтажке раздался резкий звонок (я не люблю незваных гостей и таких звонков в дверь). Но почему-то на этот раз дверь открыла. За порогом с мрачным выражением лица стояла высокая смуглая симпатичная брюнетка. Она буквально ела меня глазами. Сказала:

– Так вот, оказывается, где вы собираетесь?.. Пятый этаж и без лифта. – И смело вошла, отстраняя меня плечом. – Я Фира Голубкова. Надеюсь, вам знакома эта фамилия?

Я не ответила. А гостья уверенно прошла в прихожую. Сперва осмотрела вещи на вешалке. Мельком заглянула в кухню, потом в спальню, где спала моя дочь-малышка. И по-хозяйски протопала мимо меня в большую комнату. И я услышала:

– Ну, так я и думала, конечно, муж – художник. И портретов полно… А ведь мой Голубков – тоже художник. Не только писатель. А вот меня никогда не рисует. Ни одного портрета. Они с Казаковым вечно одни куда-то ездят. И меня не берут. – Помолчала. – Ну, теперь я хоть адрес ваш знаю.

И она уже горделиво и важно прошла мимо меня на площадку. Её каблуки дробно, звонко застучали вниз по ступеням узкой лестницы. И этот злой стук эхом повторялся на пятом моём этаже. Я стояла по-прежнему молча, ошеломлённо. И не сразу заперла дверь. Так вот, значит, какая жена у Дмитрия Голубкова. Что ж, как говорится, вот и познакомились…

Юрий Казаков был очень музыкален, любил, когда на Преображенке звучал наш «Циммерман». Я играла неважно, но легко «читала с листа» и аккомпанировала. А вот мой Юра пел прекрасно. Густой баритон красивого мягкого тембра. Часто по просьбам гостей солировал. «Гори, гори, моя звезда. / Звезда любви приветная. / Ты у меня одна заветная, / Другой не будет никогда-а…» И, стоя у пианино, смотрел на меня. На этих вечеринках всегда звучали старинные русские романсы. Глинка, Харито, Мусоргский. А порой из озорства мы включали ещё и частушки. Кто что помнил или вспомнил: «Нынче знает полсела, / Что я Коленьке дала / Пару раз по морде рыжей, / Потому что он бесстыжий». Или вот эта: «Я и Люська – под луной. / Люська – девка в теле. / Тьфу ты, нас зовут домой. / Снова не успели». И песни пели, конечно, разные. Особенно любили проникновенные, военных лет. Ведь мы и сами были из поколения «детей войны». И тогда Казаков, сидя в кресле возле балкона с потухшей сигаретой, чуть не плакал. Весь обращался в музыку, в слух. Прикрыв глаза, буквально растворялся и млел. И потом не сразу возвращался к застолью…

А ещё он был отличным, тонким искусствоведом. И в очередной своей поездке на Север случайно узнал, вернее, познал и полюбил историю великого художника-примитивиста Тыко Вылки. Ненца по национальности. Который родился в 1886 году на Новой Земле, на стойбище, в чуме среди льдов и снегов. А такие слова и понятия, как остров Вайгач, собачьи упряжки, следы зверей на снегу – песцов, белых медведей, – фиорды на Карском море, мыс Желания и Крестовая долина, были его азбукой, были судьбой… Когда в СССР во время атомных испытаний ему с семьёй, спасаясь от гибельной радиации, пришлось выехать из родных кочевий на материк (как и многим жителям Новой Земли), в область и в город Архангельск, это было просто мучительно. Позже за многие годы он так и не привык к городской жизни, к её укладу. Его знаменитая живопись, рисунки и акварели достались Архангельскому музею. А сам художник в 1960 году скончался и был похоронен семьёй и властями на Кузнечевском кладбище Архангельска.

А вот что в те годы написал о нём поэт Евгений Евтушенко: «И я восславлю Тыко Вылку! / Пускай он ложку или вилку / Держать как надо не умел – / Зато он кисть держал как надо. / Зато себя держал как надо! / Вот редкость – гордость он имел!»