18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ирина Ракша – Разговор о будущем (страница 10)

18

16. Несколько лет назад я снимала фильм о великой певице, любимой моей Надежде Васильевне Плевицкой, страдалице. Бабушке по отцу. Фильм назвала «Шкатулка с секретом». Там я и сценарист, и ведущая, то есть работаю в кадре. И очень хороший был у меня режиссёр – Борис Конухов, человек православный, воцерковлённый. Снявший много хороших фильмов. На мой вопрос о качестве сегодняшней документалистики он ответил быстро и уверенно: «Сейчас у нас в стране есть два кино. Моё и всё остальное». Крепко сказано. Главное – честно. Вот и я бы всерьёз, без кокетства сказала: «Сегодня у нас есть проза моя и вся остальная». Простите уж за прямоту.

17. Классика любого жанра (метод, форма её) не стареет. Она всегда актуальна. И в прозе тоже. В этом жанре я написала немало. Но нынче я добавляю в неё сугубо собственное – «дневниковую» форму. Ибо пришло, к сожалению, время «клиповое», торопливое, спешное. И, судя по рецензиям, эта моя новая форма не только читателем принята, но и нравится. Так что вперёд и с песней!

18. Непременно надо написать о моей поездке на Дальний Восток, в город Арсеньев. Там снимался фильм «Дереу Узала» (премия «Оскар»). На нём мой муж Юрий Ракша работал художником-постановщиком вместе с японским режиссёром Акирой Куросавой. Юра с ним, легендарным, работал почти два года плечом к плечу ежедневно. И это было совсем не легко. Только такой стоический гений и православный христианин, как мой Юра, мог это достойно выдержать. Вот мне и следует рассказать о съёмках фильма и лично о Куросаве. Ну и о многом другом. Знаю массу интересного. И расскажу, как всегда, «без вранья». (Как говаривал друг Есенина, писатель Мариенгоф, в своём тексте «Роман без вранья».)

19. Не люблю я, не приемлю булгаковский роман «Мастер и Маргарита». Дьявольское повествование. Чёрное. Все эти Воланды, Азазеллы с клыками, из зеркала выходящие, все эти полёты Марго на метле и прочее. Противно. Не по-русски, безбожно. Так и хочется на каждой странице перекреститься. Да и первоначально ведь повесть, кажется, называлась «О дьяволе». Куда уж дальше-то? Но хитрый талантливый автор не мог этого не понимать – и переименовал роман. К тому же, реабилитируя и спасая себя, дописал и вставил в текст сцены встречи «Иисус – прокуратор». И этим суть дьявольскую как бы смягчил, чтобы спасти дело. И спас. Обманул и цензуру, и, главное, читателя… И вот сегодня, в новом тысячелетии, настал триумф его «Мастера». Не понимая глубинной сути, не понимая, что там и к чему, романом соблазнились многие. Особенно захлестнуло молодёжь. Он чуть ли не в школьной программе сегодня. На радость «либерастам» и прочей «пятой колонне», растлевающей нацию. А это греховно и очень опасно для будущего России…

Думаю, это булгаковская последняя жена – бесовка и оборотень (Е. С.) подсадила и посадила его на метлу. И полетели. Оба… Только в какую сторону? А ведь, судя по предыдущему творчеству, одарённый Богом Булгаков совсем не таким должен был стать. И начинал он иначе. Как православный христианин. Но вот… сорвался в дьяволиаду, в преисподнюю, к дьяволу в бездну. И даже сам не заметил, как и когда. А жаль. Молодёжь нашу жаль.

20. Я помню, после войны, в тяжкие 40-е годы прошлого века (странно звучит – «прошлого века»!), были продуктовые карточки. На хлеб, сахар, муку и жиры. В понятие «жиры» входило разное. И зависело от того, что нынче именно завезут в магазин, к которому ты «прикреплён» по прописке. Маргарин, масло растительное, жир импортный – лярд или китовый жир. Лярд был белый и мягкий. Продавщица взвешивала его, намазывая ножом на бумагу. А дома лярд, положенный, например, на горячую картошину, мгновенно таял и был совершенно безвкусен. А от жира китового, пахшего тухлой рыбой, порой даже тошнило. Карточки были разные. Рабочие, иждивенческие, детские. И были они все разноцветные. Розовые, зелёненькие, голубые. Для каждой семьи бесценные. Это было спасение от недоедания. Это была Судьба. Сама жизнь. Месячный этот листок был разлинован на маленькие ячейки, на ежедневные такие квадратики. (Ныне сказали бы – пиксели.) Размером с ноготь. Продавщица квадратики эти отрезала ножницами и отпускала каждому написанные там граммы. Сколько граммов в день приходилось на человека – я не помню. Только помню, довески хлеба до дома никто из детей, конечно, донести не мог. Съедали по пути. Это было как бы «законно». И ещё хорошо помню очереди в ближайший магазин с большими буквами по краю крыши «ПРОДМАГ», то есть «Продукты», у Шереметьевского дворца. Я там в начале каждого месяца стояла в очередях. Чтоб «отовариться» (когда мама шла на работу). Это было после войны. Великой Отечественной, которую мой папа-танкист прошёл с начала и до конца, до Победы.

Помню, как однажды эти карточки у меня украли или я сама их потеряла, но для нас это была трагедия. Целый месяц без еды! (Правда, спасала своя картошка в погребе.)

Но нет, мама меня… нет, не била, как соседка избила однажды за такой же проступок свою дочку Тамарку. И та неадекватно орала на весь коридор как резаная. Мама привязала меня бельевой верёвкой за ногу к ножке кровати: «Вот посиди и подумай, негодница: как мы теперь будем жить? Без продуктов? Что будем есть? А вдруг папа как раз вернётся?». Именно это показалось самым ужасным. Вдруг именно в этот месяц?..

Она не кричала, голос был подавленный, скорбный. И именно это меня страшило. Потом, убитая горем, она молча уехала «в город», к ученицам в «порядочные дома» преподавать музыку на фортепиано. Этюды Черни и Майкопара. О-о-о, эти часы на привязи! Эта жуткая несвобода! Уж лучше бы она меня побила! Я не стала бы даже орать, как орала соседка Тамарка. Или лучше на целый бы день поставила в угол, к которому я уже привыкла. Ведь, стоя наказанная в углу, я могла бы рассматривать обои, на которых нарисованы были колосья, фантазировать, придумывать невесть что. И даже, уткнувшись вплотную носом, вылизывать языком в стенке белёной печи дырочку. Глотать её шершавую глину. (Угол – это стенка с обоями, а другая была нашей печью, уходящей на второй этаж.) Но сидеть одной на верёвке часами было ужасно. Унизительно и томительно. (Хоть и горшок рядом стоял под кроватью.) К тому же я и правда не могла догадаться, где и как у меня исчезли эти бесценные, на целый месяц, продуктовые карточки. На жиры, сахар и хлеб. То ли я их потеряла, то ли их у меня выкрали из кармана. Там в магазине полно народищу было: и взрослых, и останкинской местной шпаны. Только когда наконец подошла к прилавку моя очередь, карточек у меня в кармане не оказалось. Я упрямо совала продавщице руку с номерком моей очереди, написанным химическим карандашом. Главным дяденькой. Но он, получив свой паёк, уже магазин покинул. А этот мой номер был теперь уже бесполезен… И тут я, конечно, оторопевшая, стала реветь, по щекам слёзы размазывать. И упрямо прилипла к прилавку, уходить не хотела, боялась идти домой. Местные тётки вокруг, конечно, меня утешали, жалели. Но, взяв свой паёк, спокойненько уходили. Кража продуктовых карточек, особенно у детей, была тогда не редкостью.

И вот я сижу дома, одна, на привязи. Как коза из соседнего переулка. Особенно ясно слышу, как живёт за стенами наш барак. Кто проходит мимо по коридору, кто гремит посудой и вяло ссорится на общей кухне. Оттуда тянет разной едой. Как за темнеющим нашим окном кричит во дворе мать Витьки-Хрюни, загоняет его домой: «А ну марш в дом! А то ремня всыплю!». А я, конечно, не смею отвязываться. (Об этом и речи не может быть.) Хотя на лодыжке моей, у шнурованного ботинка, бельевая верёвка совсем не тугая. Но всё же есть, есть у меня, горемычной (с высохшими от слёз щеками), одна отрада. И имя этой отраде – Дымка. Серая, словно дым, кошка Дымка. Моя подружка, сестричка. Тёплая, мягкая. Когда-то котёнком подобранная мамой на рынке. Я сижу на полу, а Дымка – рядом. Трётся, сочувствует. Потом, уютно свернувшись у меня на коленях, тоже голодная, греет меня, мурлычет, успокаивает. Мол, не плачь, не горюй – и это минует. В конце концов Дымка помогает мне задремать и даже заснуть. И мама, поздно вечером отперев дверь, застаёт нас спящими в темноте на полу, у ножки кровати. Потом я помню, как мама, присев на корточки и обхватив меня, целует, и щеки её мокры от слёз. Помню, как достаёт она мне из сумочки две конфеты «Ромашка». Какие чудо-цветки на фантике! Это значит, в «приличном доме» её, учительницу, угощали чаем. За столом она красиво беседовала с хозяйкой, пряча под стул ноги в истоптанных туфлях. А конфеты не съела, а припрятала для меня. Потом мы обе, уже улыбаясь, под знакомый радиоголос Левитана, с облегчением на душе едим за столом собственную картошку. Горячую и рассыпчатую. Кормим и Дымку у печки. А потом я наконец засыпаю в кровати. Так сладко. С «Ромашкой» в ладони, укутанная маминым одеялом. С лёгким запахом её духов. Господи, как всё хорошо-то! Как счастливо всё на свете! И даже Левитан из чёрной тарелки радио, что висит над дверью, вещает нам какие-то очень хорошие «Последние новости». Послевоенные. Значит, папа скоро домой вернётся.

21. Не знаю, что это я сегодня вдруг вспомнила стихи великого, но, думаю, незаслуженно забытого, вернее, мало любимого писателя Горького. Максима Горького-Пешкова. Особенно молодым поколением. (Впрочем, кого они нынче знают больше заморского «Поттера»? И всех прочих «Властелинов колец»?) Вспомнила Горького, раннего. Его отважного парня Данко с вырванным из груди и сгорающим сердцем. Сгорающим для людей. Вспомнила «Девушку и смерть», «Буревестника», «Старуху Изергиль»… А как мудры и бессмертны, а главное, как злободневны строки его! Обращены они к тем, кто не делает добра ближнему: «А вы на земле проживёте, ⁄ Как черви слепые живут. ⁄ Ни сказок про вас не расскажут, ⁄ Ни песен про вас не споют».