Ирина Полянская – Читающая вода (страница 40)
Этот зал, несущий черты сталинского ампира, напоминал декорации к театральным постановкам, созданным специально «под знаменитых стариков», которые разыгрывали душещипательные истории старческого одиночества или бравурного соединения двух пожилых людей, оставленных всем миром, в том числе и детьми. Подобные спектакли со странной настойчивостью демонстрировали по телевизору. Должно быть, таким образом наши состарившиеся правители напоминали народу о своей старческой немощи и робко, с безнадежным чувством взывали к милосердию. Старый Ростислав Плятт поднимался с кресел с тем же мучительным усилием, что и сильно сдавший Леонид Ильич, с трудом пережевывающий длинные, давно утратившие свежесть фразы. И когда немощного Ростислава жестокие дети разлучали с больной Фаиной, наши старые правители плакали бессильными слезами: они не настолько впали в детство, чтобы не понимать, что драматург скрытно подготавливает их разлуку с их добрым народом, который всегда и во всем их поддерживал — но только не в старости, не в немощи, не в безысходной, тяжелой и продолжительной болезни.
К нам приближался официант.
Если разложить его походку с помощью замедленной съемки (а именно к такого рода фиксации она тяготела) на составляющие движений, многое можно было бы сказать об этом Сергее Ивановиче. Он двигался к нам из глубины веков; на его многоопытном, остром, немолодом лице играл отблеск нэпа, буржуазной трезвости. Он умел составить точные умозаключения о посетителях, с полувзгляда определял ваш социальный статус и уровень взаимоотношения с действительностью. Каждый его жест был строго отмерен и таил в себе мастерство, переходившее в абсолютную внутреннюю свободу мастера жизни. С Викентием Петровичем они были знакомы много лет, и поэтому в почтительном приветствии официанта сквозила прохладная снисходительность. Викентий Петрович все так же бодро протягивал Сергею Ивановичу свою руку, и тот принимал ее без должной поспешности, давно и не без оснований прозревая неблагополучие в позвонках социальной жизни старого знакомого. Представив меня Сергею Ивановичу, мой учитель проговорил:
«Дружище, скажите Тане что-нибудь приятное…»
«Вы не похожи на других», — тренированно произнес Сергей Иванович, не поддавшись на интимный тон Викентия Петровича. Он не желал оказывать тому услугу своей находчивостью. Я улыбнулась ему, заметив, однако, что это дежурная фраза. Переглянувшись с Викентием Петровичем, официант одобрительно кивнул, но и это был дежурный кивок. Впрочем, на большее я в его глазах и не могла рассчитывать. Возможно, социальная сила во мне была слишком истощена всем ходом новейшей истории. В моем поколении кое у кого уже могли водиться денежки, но не было еще той энергии заблуждения, с какой совершают революции или сколачивают большие состояния.
Сергей Иванович, слегка приобняв нас за плечи, указал на угловой столик рядом со сценой, на которой возвышался рояль. В моих руках оказалось ресторанное меню. Возможно, мое отвращение к ресторанам объяснялось неумением открывать эти карты. Существуют женщины, не позволившие перетереться природной пуповине, связывавшей их с миром вещей, ибо через вещь женщина и крепится к жизни, к сильному полу, через умение носить высокие каблуки, обращаться с кастрюлями, вязальными спицами, углубляться в карту меню с такой отрешенностью на лице, что мужчину поневоле пробирает озноб при виде безгрешности женских интересов. Мужчина хочет нежности и доверия к тому меню, которое он в состоянии предложить женщине. Одним взглядом окинув все мое прошлое с туристическими походами и кострами у реки, ужением рыбы и песнями под гитару, Викентий Петрович взял глянцевую карту и через плечо пробормотал несколько фраз Сергею Ивановичу.
«Итак, сегодня есть повод выпить за мое здоровье. Ибо завтра мне стукнет… ну, не буду вас пугать и говорить, сколько мне стукнет. Догадываюсь, что вам это известно и без меня. Честное слово — я волнуюсь, как школьник: неужели я дотянул до таких лет?.. Признаться, я люблю отмечать дни рождения — и терпеть не могу наши праздники. Эти грандиозные хеопсовы пирамиды, перед величием которых гаснут доменные печи, ракеты откладывают свой старт, а операции переносятся на завтра… В домах разбиваются глиняные копилки, вытрясаются кошельки, в сберкассах очереди… Все мечты о роскоши должны получить свое воплощение. Лифты элитных домов пропитываются запахами деликатесов и пряностей, словно трюмы кораблей Ост-Индийской компании. К Останкино съезжаются лучшие юмористы страны с торчащими, как у удачно поохотившихся котов, хвостами старых шуток в зубах. Воцаряется праздник всеобщего жора, в разверстую глотку мира текут плоды земли. Праздник начинается и заканчивается в желудке, именно здесь устанавливается царство свободы, б-р-р!.. В этом темном мешке, стенки которого, оказывается, живут своей жизнью, неотделимой от нас… Реагируют на все наши поступки и эмоции: краснеют в минуты гнева или стыда, бледнеют от пережитого страха, чувства обиды… Об этом мне недавно поведал один хирург-полостник, милейший человек. Он уверял меня, что подлинное лицо человека похоронено в его желудке. Простая желудочная колика впрямую влияет на наши жизненные установки, и все внутренние миры человека бродят, как газы, не где-нибудь, а в наших кишечных петлях, откладываясь на слизистой, словно годовые кольца на древесном стволе. Как вам это нравится?.. Да, мне очень бы хотелось знать, что происходит у вас внутри. О чем вы думаете? С кем водите дружбу? Чем вообще живет сегодня молодежь?..»
Я стала рассказывать Викентию Петровичу о группе молодых людей, с которыми недавно познакомилась…
Это была секта людей, прилепившихся к популярному актеру театра и кино Иннокентию Смоктуновскому, одержимых одной страстью, в просторечии называемых «смоктунами». Они посещали все спектакли с участием актера. Сопровождали его в поездках по стране, если театр отправлялся на гастроли, повсюду следуя за своим кумиром. Проводили заседания, на которых делились последними новостями из жизни актера и обменивались самыми свежими фотографиями. Они писали письма Джине Лоллобриджиде, требуя, чтобы она вышла за него замуж. Я опубликовала заметку об их киноклубе, смягчив и приукрасив реалии, чтобы не обижать этих в общем-то славных молодых людей. Грустно было наблюдать за ними…
Некоторое время я находилась под обаянием необычного, шафранного мира одного моего приятеля-буддиста, проживавшего в дальней провинции, но наладившего крепкую связь с Ленинкой и даже с библиотекой Британского музея, откуда ему присылали микрофильмы древних индийских текстов. Работая над созданием своего внутреннего мира, он и тело поставил на службу йоге, научив его завязывать себя в умопомрачительные узлы. Со временем у него отпала нужда в библиотеке, он сам сделался хранилищем книг и истолкователем текстов… Интересно, что даже кожа у него на лице потемнела, как у настоящего брамина.
Сеть различных сект опутала страну. Это было знаком времени. Даже самые обыкновенные люди, не имевшие всепоглощающего занятия, в той или иной степени были одержимы духом сектантства, ибо каждый из них в меру своих сил состоял в оппозиции к нашей действительности. Сквозь портреты Ильичей в кабинетах чиновников просвечивали лики самых экзотичных персонажей: Бухарина, Маркузе, Набокова, хрипуна Высоцкого. Тухманов пропагандировал поэзию Бодлера, голубого Верлена, вагантов. Вокруг его пластинки, отпечатанной для вящего куража на красной и желтой массе, тоже образовались секты. Наше общее небо сдвинулось со своих невидимых хрустальных опор, как будто его сотряс библейский герой, извечный враг филистимлян, и на месте Божьих небес, в неистощимой лазури, каждый нарезал себе шесть соток для личного пользования, засевая ее портретами кумиров рок-музыки, полуслепыми ксерокопиями самиздата (не иметь своего обменного фонда считалось признаком дурного тона), коллекциями бутылочных этикеток, спичечных коробков, азартными играми, кройкой и шитьем, и весь этот севооборот пришелся на самое тихое, медленное время, близкое к точке абсолютного замерзания, полного иссякновения времени, — каких же всходов ожидали мы все по весне?..
«Как там продвигается роман студента Куприянова, который он усердно сочиняет бессонными ночами, пользуясь дарованным мною освобождением от занятий?..» — спросил Викентий Петрович, выслушав меня без тени иронии или нетерпения на тренированном лице.
«У него, как всегда, много планов, но ничего готового…»
«А вы — почему вы не едите? Демонстрируете мне тут полное отсутствие интереса к цыпленку… — возмутился Викентий Петрович, как будто упрекал меня в чем-то большем. — Не верю я людям, лишенным аппетита. Или они не умеют культурно есть в обществе, или принадлежат к вымороченному отряду вегетарианцев. К какой категории едоков прикажете вас отнести?.. Что же касается Куприянова, передайте ему вот что… — Он перегнулся через столик, поманив меня пальцем, и я послушно подалась вперед, вытянув шею. — Хочу сообщить вам одну истину: художник обязан жрать сырое».
Я чуть не поперхнулась от удивления. Ведь только минуту назад между нами шла речь о том, что все давно уже переварено и съедено. В стране стоял такой духовный голод, что люди бросались на все, на малейшие признаки съестного. У кого имелась пара лишних сапог; те распарывали их и варили бульоны, щедро разливая их в подставляемые плошки, а между тем осадное положение все длилось, как дурной сон, и слухи о близящемся просвете впереди каждый раз оказывались ложными. Да им и не слишком-то хотелось верить, поскольку было не ясно, какого рода перемены ожидают нас впереди. Все вдруг помешались на авангарде двадцатых. Когда начинаешь расспрашивать представителей этого поколения об их молодости, они, словно сговорившись, твердят одно и то же: все вокруг них бурлило и кипело. А мертвых не спрашивают, мертвые все равно что враги, они так и остались стоять по ту сторону кипения и бурления. Те же, кто подбрасывал хворост и приплясывал у разведенного костра, что они могли разглядеть в чаду? Тем не менее я задала Викентию Петровичу несколько заранее заготовленных вопросов и приготовилась выслушать новую сказку.