Ирина Лазарева – Музыка войны (страница 3)
На мирном сходе со мной были и Леша с Валей, и сослуживцы: программисты, архитекторы, инженеры, продавцы1. В эти часы совершилось нечто удивительное: казалось, на площадь стеклись жители всех близлежащих районов, настолько многолюдна она была. Потом в новостях сообщалось, что в тот день на площадь пришло двадцать тысяч человек. Казалось, дух толпы заряжал и будоражил: я озирался по сторонам, и все эти совершенно чужие, незнакомые люди вызывали во мне глубочайшее восхищение. Ведь они, как и я, были неравнодушны, умны, деятельны, они всей душой стремились к сотворению гражданского общества, к истинной демократии, они хотели избавиться от власти взяточников, казнокрадов, уголовников, которые, подобно паукам, окутали Россию липкой вездесущей паутиной, сковав ее движения, предупредив все ее поползновения стать свободной и великой.
Антон Оскальный, высокий, худой человек с жесткими скулами и необыкновенно холодным взглядом под сдвинутыми вниз бровями, взглядом, как будто не видящим ничего перед собой и скользящим поверх толпы, произнес пламенную речь, которая еще больше вдохновила меня; он говорил о том, что вчерашние выборы – это победа, ведь каждый третий голос был отдан за него, а стало быть, на самом деле, голосов было намного больше. Мы заставили их – власть держащих – испугаться, заставили их скрывать правду, а это дорогого стоило, это была почти победа, это были ее знамена, развивающиеся впереди, на горизонте будущих дней, когда Оскальный, быть может, станет президентом нашей страны.
И все же, как бы я ни был захвачен мгновением и его неповторимой, разносящейся по многотысячной толпе силой, силой, заключавшейся в том, что никогда больше не возможно будет пережить эти минуты вновь, вспомнить, с чего все начиналось, с чего начиналась борьба, взгляд мой против собственной воли блуждал по лицам людей… выискивая
Вероятно, я должен был сделать это сам, должен был заслужить право узнать Катю, но сход задерживался, и я то и дело с беспокойством смотрел на часы. Казалось, еще немного, и все закончится, мы разойдемся, и я успею на концерт. Однако минута сменяла другую, а мы не двигались с места, слушая выступающих, и я разнервничался. Когда же все-таки сход завершился, люди еще долго не расходились, я потянул Валю с Лешей к метро, мы вынуждены были пробиваться через бесконечную толпу, распростершуюся во все стороны площади: по улицам, улочкам, переулкам.
Наконец люди стали двигаться к станции и расходиться, но они шагали столь невыразимо медленно, что я понял: сегодня я уже не успею ни на какой концерт. Оставалось лишь одно: прямо сейчас, голодным и уставшим, устремиться прямиком в Консерваторию и ждать в фойе окончания концерта. За эту мысль, как за последнюю лазейку, я уцепился и старался не выдавать своей нервозности; невыносимой казалась одна догадка Вали и последующие за ней насмешки.
– Как Маша? – этого вопроса я прямо-таки ждал от бестактной Вали и был бы даже удивлен, если бы она не задала его в этот вечер.
– К счастью, больше не звонит.
– Что так? Любопытно.
– Да ничего любопытного, – вмешался Леша.
Валя встрепенулась, ухватила его за рукав, не желая пропустить ни слова, ни взгляда.
– Это еще почему?
– Да так, ничего, – на бледном лице его с множеством некрасивых родинок проступили алые пятна, казалось, Леша вдруг сообразил, что выдал чужую тайну, а теперь Валя не узнает покоя, пока не выведает ее.
Она толкала его под локоть и выспрашивала, давила и давила, пока наконец он не признался:
– Да звонила она мне… Просила телефон дать… Артура из моего отдела. Приглянулся он ей, в общем. Так что ты, Сашка, можешь вздохнуть с облегчением.
– Как же так, Леш? – хохотнула Валя, и на полных щеках ее, обрамленных светло-русыми волосами, заиграли прелестные ямочки. – За что Паншояна так предательски сдал?
– Ничего-ничего! Пусть сходит на пару спектаклей, полюбуется сценой, измазанной испражнениями.
– Леха! – с укоризной воскликнула Валя, а затем разразилась таким заразительным хохотом, что даже я невольно засмеялся.
– Ну а что, не одним же нам страдать! Пришел его черед! – В шутку стал как будто оправдываться Леша.
– Да Артур с его бешеным темпераментом придушит Машку после первого же акта! – Сквозь хохот выкрикнула Валя.
– Будем надеяться на лучшее, – улыбаясь, ответил Леша. – Может, своей беспощадной критикой он просто опустит ее с небес на землю.
К их удивлению, весть эта никак не подействовала на меня: она не расстроила, не раздосадовала меня, будто я никогда не знал Маши и не имел к ней никакого отношения. Я лишь продолжал торопиться в метро, в уме подсчитывая, что если концерт будет длиться полтора часа, то я упущу Катю, а если же он продлится два с половиной часа, то уж точно прибуду до его завершения. Но это должен быть долгий концерт, ведь он проходил в Большом зале, твердил я про себя!
Как же раздражала меня в эти минуты толпа, и лица окружающих, самодовольные, счастливые, раскрасневшиеся от осознания собственной значимости, продвинутости, деятельности, вдруг показавшейся мне надуманной и стоящей намного меньше, чем все мы полагали. Неужели в жизнях этих людей не было других увлечений, кроме как медленно тянуться вдоль улиц после схода, неужели нужно было обязательно задерживать меня на пути к
Наконец, спустя полчаса я прибыл в бледно-желтую консерваторию, по дороге раздобыв букет цветов. Вход в Большой зал своим особенно красивым строением с полукругом, зиждущемся на белых колоннах, и другим полукругом с полуколоннами, высившимся над первым полукругом, напоминал многослойный вход в храм, каждая черточка среди бесконечных черт которого устремлялась в недостижимые небеса. Неожиданно неподвластное разуму волнение объяло меня, всем телом я почувствовал странную дрожь и покалывание под кожей, будто тысячи крошечных иголок взялись во мне из ниоткуда и стали прорываться наружу.
Все, что следовало за моим появлением в консерватории: месяцы бесплодных ухаживаний и зыбких отношений, хождение по грани, взлеты и падения – теперь кажется призрачным сном, а тогда, много лет назад, это было наяву, по-настоящему, во всех красках бездонной цветовой палитры, со всеми звуками и запахами, а главное, переживаниями, бесчисленными их переливами.
Любовь! Самообман, надуманное чувство, чистая ложь. Я все это знал, и тем не менее, терял голову все больше и, хуже того, именно
Однако вернемся в теплый старинный зал консерватории. Моя Катя неожиданно выпорхнула из одной из дверей, и тут же девушки, стоявшие поодаль, окружили ее и вручили ей цветы. Я медленно приблизился к ним, не отрывая взгляда от Кати, а она обнимала подруг и благодарила их. Такая: душевная, улыбающаяся, земная, из плоти и крови – она понравилась мне еще больше, и обожание захлестнуло меня.
Обычно до смешного застенчивый с девушками, все же, словно под действием давно накопившихся желаний и мечтаний о Кате, я очутился совсем рядом и тоже вручил ей цветы. Я говорил что-то бессвязное про то, как мне понравился этот концерт и прошлый, про то, что был бы рад сходить с ней и ее подругами сейчас в какое-нибудь уютное место и отметить ее триумф. Честное слово, я так и сказал: «триумф»! Кажется, Катя засмеялась тогда, услышав это нерусское, вычурное слово. А меж тем глаза и взгляды вершили свое, намного более значимое и сокровенное, чем осмеливались произнести губы.
Катерина устремляла на меня прямой, смелый взор, который будто говорил: «Я ни вас, никого не боюсь!», – а затем вдруг опускала глаза, но лишь с тем, чтобы снова бросить на меня смелый, проникновенный взгляд, который уж теперь говорил: «Я вас всего читаю, как книгу, вы – мой.» И взгляд этот ее, то опускавшийся, то поднимавшийся, будто метал в меня цепкие сети, и с каждым таким броском все более приковывал меня к ней. Но самое поразительное в проворных действиях Кати надо мной заключалось в том, что я сам как будто умолял ее мысленно так поступить со мной, сам вверял себя в ее власть, и уж Кате ничего другого словно и не оставалось, как навсегда заключить меня в свой плен. Да, это был плен, плен любви, если хотите, но сколь сладостен был он, какого бездонного блаженства, какой неги был полон он! И, если вдруг любовь эта окажется безответной, кто посмеет обвинять Катерину, ведь я своим же взглядом, проникнутым чистосердечным признанием в моей безропотности и покорности, принудил ее обворожить себя.
Меж тем слова мои были глупы и все приходились не к месту. Я даже сказал, что неплохо было бы сходить куда-то позже, на выходных, быть может, на спектакль, а дальше зловонное имя само против воли сорвалось с губ: