Ирина Богданова – Три Анны (страница 11)
Анна напряжённо вслушивалась в каждое слово оратора, во всём соглашаясь с ним. Ну как не признать, что мастеровые трудятся порой по двенадцать часов в день, а их жёны едва сводят концы с концами. Разве справедливо, что она, Анна Веснина, училась в закрытом пансионе, а дочка стряпухи Матрёны Люба с трудом окончила три класса церковно-приходской школы.
«К слову молвить, Любушка ни в какую не хотела учиться, и почти каждый вечер Матрёне приходилось таскать дочку за волосы, силой вколачивая науку», – со скепсисом припомнила Анна, но тут же подумала, что баронесса фон Гук наверняка справилась бы с Любкиным обучением. Она умела заинтересовать даже самых тупых воспитанниц.
– Учиться, учиться и учиться экономической борьбе, – энергично взмахивая рукой, говорил рабочим Алексей. – Грамотность – вот наше оружие в борьбе за власть. Грамотный рабочий не пойдёт на поводу у фабриканта, он будет отстаивать свои права до тех пор, покуда сам не превратится в полновластного хозяина производства.
Алексей говорил красиво, убедительно, и Анна видела, что его речь доходит до самых сердец взволнованных слушателей. Их перепачканные краской жилистые руки то сжимались, то разжимались в такт веским доводам Свешникова, рисующего им светлое будущее российского пролетариата. В том, что оно будет именно таким, каким обещал Алексей, Аня не сомневалась.
Идея о всеобщем равенстве целиком захватила её мысли. Она казалась ей ясной, чистой и светлой, подобно весеннему небу после затяжного ненастья. Как хорошо будет жить в обществе без бедных и богатых. Исчезнут голод, раздоры между людьми, исчезнет преступность! Ну, зачем разбойникам грабить на дорогах и губить свои души, если у них будет всего вдоволь? Внутренним взором она уже видела просветлённые лица людей на улицах Ельска, чистеньких детей, идущих в новые школы с черепичными крышами, видела даже пьяницу и распустёху Сидорку Яковлева, обнимающегося с полицмейстером Потаповым. Хотя во времена всеобщего благоденствия полицмейстер будет и не нужен вовсе.
Между Аниными размышлениями о народном счастье мимолётно проскользнула крамольная мысль, что душегубцы на дорогах разбойничают отнюдь не от голода, а Сидорке Яковлеву денег сколько ни предложи, он всё пустит по ветру. Стараясь сосредоточиться на словах Алексея, Аня отогнала сомнения прочь. Всеобщее равенство – вот лекарство от российских бед.
Правда, Алексей сказал, что для этого придётся пострадать. Что ж, она готова! Ради народного счастья она согласна пойти в огонь и в воду. Только бы знать, что выбрана верная дорога, и не сбиться с пути.
Анна так размечталась, что не заметила, как беседа закончилась, и рабочие с Алексеем поднялись с мест, торжественно выпрямившись. Ласково взглянув на Аню, Алексей расправил плечи, поднял подбородок и полушёпотом запел незнакомую для Ани песню:
Чеканные строки волновали, настраивая мысли на новый лад, неизвестный доселе, сулили перемены в судьбе, предвещая то ли горечь поражения, то ли радость победы.
Песня смолкла, а люди так и стояли, словно слова окутали их воедино незримой паутиной.
Первой опомнилась Анна.
– Что это за песня?
– «Варшавянка», – Алексей развернулся к ней лицом и теперь стоял напротив, требовательно глядя ей в глаза.
– Анна Ивановна, ответьте по совести, вы с нами?
«Как? Он ещё спрашивает? – подумала Аня, силясь шевельнуть губами. – Неужели он не видит по моим глазам, что я всем существом хочу разделить с народом его радости и тяготы, рассеять тёмные силы, о которых пелось в песне и быть полезной людям?»
Алексей нетерпеливо шевельнулся, ожидая ответа.
– Да. Я с вами, – твёрдо ответила Аня, увидев, как на лицах рабочих замелькали улыбки. – Конечно, я с вами. Как все порядочные люди.
Вечерами над Ельском ручейками разливались соловьиные трели. Чуть склонится к закату солнце, заполощет небо сероватым маревом и, сперва робко, неуверенно, из купы деревьев раздаются свистящие звуки. Постепенно они разрастаются, взлетают, дрожа переливами птичьей страсти, и к ночи полностью заполняют собой умиротворённую тишину уездного городка.
Выйдя в сад, Аня прислонилась к скамейке и, прикрыв глаза, воротилась в милое сердцу детство, осиянное любовью дорогой мамушки. Однажды, когда она была маленькой, родители ездили на богомолье в дальний монастырь, взяв с собой пятилетнюю Аню. Путешествовали три дня, останавливаясь на ночлег, где придётся. Извилистая дорога привела Весниных на маленький хуторок, окружённый фруктовым садом. Бегая за бабочками от яблони к яблоне, Аня так разгорячилась и разыгралась, что к ночи её залихорадило.
– Поспи, поспи, моя девочка, – уговаривала её матушка, поя дочку грушевым взваром на меду. – Ночка придёт, хворобу уведёт, ангелы прилетят, крылами сон нагонят. Проснёшься здоровёхонька!
Мамина рука приятно холодила лоб и успокаивала. Аня чуть забылась, а когда проснулась, то услышала под окном сказочное пение соловья. И так хорошо лежалось под дивную музыку в той комнате, пахнущей яблоневым цветом, так славно…
При воспоминании о маме по Аниным щекам начинали катиться слёзы. Она их не стряхивала, боясь спугнуть драгоценный матушкин образ.
Тяжело быть безматерниной сиротинкой: не с кем посоветоваться, не с кем поделиться девичьими секретами, некому открыть сердце с зарождающейся в нём любовью.
– Пой, соловушка, пой, – приговаривала Аня, когда птаха над её головой ненадолго умолкала, – потешь душу.
В темноте сада было видно, как в полуоткрытом окне кухни, освещённом тусклым пламенем масляной лампы, стряпуха Матрёна вздувает самовар, что-то рассказывая скрытому от Ани собеседнику. Хорошо в саду, покойно. Так бы и сидела в темноте под окнами своего дома, перебирая в памяти отрадные минутки своей жизни.
Рассеянным взглядом Аня заметила, как Матрёна сдвинулась в сторону, начав выкладывать на тарелку пироги, и стало видно, что разговаривает она с белошвейкой Проклой.
– Ох, распалила самовар не на шутку. Открой, Прокла, окно пошире, – скомандовала кухарка, и почти сразу створки окна с треском разошлись по сторонам. – Так-то оно лучше. – Матрёна прикрыла пироги чистым полотенцем, сунув один швее: – Отведай, не солоно ли?
– Не солоно, в самый раз, – одобрила Прокла, откусывая изрядный кусок, – большая мастерица ты на пироги.
Матрёна горделиво хмыкнула:
– Как иначе? Сызмальства к поварскому делу пристроена. А уж сколько начинок у меня перестряпано – не счесть!
– Говорят, ты у богатых господ прежде служила?
– Верно. У банкира жила. У них в Петербурге особняк недалеко от Невского проспекта. Так главная улица называется, – пояснила она слушательнице. – Какая в том особняке кухня наиважнейшая! Плита изразцовая, с тремя духовками: большой для пирогов, средней – для гарниров, и малой – десертной.
– Да ладно тебе, Мотря, про плиту мне байки баять, ты лучше опиши, какова на внешность банкирша? Злая, небось, да старая.
– Типун тебе на язык, Прокла, – замахала полотенцем Матрёна, задохнувшись от возмущения. – Банкирша – такая лапушка, лебедь белая. Молодая, хорошенькая. И сынок их, Арнольдик, добрый мальчик, без гонору. Бывало, вырвется от своего гувернёра на волю, забежит в кухню, и ну по столам шарить, кусочек хлебца с постным маслицем просить.
– Ишь ты, хлебца с постным маслом, – восхитилась Прокла. – Я девчонкой тоже хлебушек с льняным маслом уважала. Да если ещё соличкой покруче посыпать…
Анна заметила, как Матрёна одобрительно взглянула на Проклу, похваливающую пирог, и услышала новый вопрос, заданный любопытной кухаркой:
– Скажи, Прокла, откуда ты родом? Смотрю на тебя и признать не могу. Говоришь пришлая, а выговор местный.
Аня увидела, как от незатейливого вопроса лицо портнихи на миг приняло кислое выражение, словно в пироге ей попался кусок ревеня, но тут же полные губы дрогнули в слащавой улыбке:
– Нет, Матрёнушка, я не местная. Я из Новой Ладоги. Моя семья там испокон века жила.
– Не местная, а людей сторонишься. Я заметила, что ты в город стараешься не выходить, а как к нам люди заходят, сразу за шитьё садишься в дальней каморке. Уж, думала, хоронишься от кого, – понизив голос, сказала Матрёна, понимающе кивнув в сторону дома полицмейстера.
Прокла стыдливо потупилась:
– Права ты, Матрёнушка, ох и права. Хоронюсь. Я когда у Рыковых в швейках жила, ко мне один приказчик ходить начал. Всяческие знаки внимания оказывал, а на Пасху, не поверишь, коробку конфект-бонбоньерок подарил. А когда я ему от ворот поворот сделала, обещался поймать и ноги переломать. Вот я на люди и не показываюсь, от греха подальше. Но ты уж меня не выдавай.
– Ох, темнишь ты, девка! – недоверчиво хмыкнула Матрёна. – Ну, да ладно! Мне-то что за дело!
– И верно, Матрёшенька, и верно, – зачастила Прокла, оглаживая кухарку по мощному плечу. – В чужие дела нос совать – хуже нет. Ты уж свои словечки-то при себе держи. Они ведь, словечки, сама знаешь как: вылетят – не поймаешь.
Уловив в Проклиной интонации визгливые нотки, звучащие с явной угрозой, Аня подумала, что, пожалуй, в отношении Проклы нянюшка права – швея не так проста, как старается казаться.
В такой чудный, тёплый вечер размышлять о Прокле совершенно не хотелось, и Аня снова прикрыла глаза, вслушиваясь в наигрыш гармони у реки. Когда гармонист переиграл все «страдания», высокий девичий голос завёл хороводную песню. Хрустнувшая под сапогом веточка выдала присутствие человека рядом. Аня оглянулась.