Ирина Алексеева – Скованные одной цепью (страница 1)
Ирина Алексеева
Скованные одной цепью
Часть 1
Представьте – три трещины, ромбовидные, на сереющей извести подоконника. Отколупываю тонкую трапецию краски, мельчу в пальцах. Из радиолы «Ригонда-Моно» с бумажными динамиками играет «Man of Mystery» от The Shadows. Жду сквозь сырые рифы долгожданную меланхоличную тему, под которую можно изучать и дальше серую распутицу облаков над Лефортово. Лефортово моё, тюремное, небо не в клеточку, родимое, прудики илистые невдалеке, рыночек квашенно-капустный да радио-кассетный, столовка дорогая, где обожрались мы часа два назад с Серёгой подливными макаронами. Shadows эти, со стриженным под горшок характерным очкариком Хэнком Марвином на лид-гитаре, даже не считались запрещёнкой, под них, вроде, в очередной панфиловской мелодрамке танцевала панфиловская Чурикова с мордастым Куравлёвым.
Курю «Приму» в форточку – на большее денег нет. Займи хоть рубль, нимбоокий мой Сашка, ты ботанишь с сентябрьских дней первака, ты микроинфаркт словил на первой сессии. Займи! А, жалко, сволочь… Ну ладно… От тумана общажного курева идём далее.
Сильно я забежал вперёд, конечно. А, впрочем, нужно было винить
бессонную лупоглазую ночь, когда с Серёгой мы прокуковали до одиннадцати на Речном, в видеосалоне у Алика, где, ёжась в клетчатых креслах, просмотрели всю «Долларовую трилогию». «Пригоршню», сцеживая пену с фигуристой бутылки «Жигуля», я заставил Алика промотать до трубы Морриконе, где Иствуду стреляли в печную заслонку сердца. Зато «Хорошего, плохого, злого» смотрели, почти не прикладываясь к горлышкам, слушали гнусавого переводчика, как нашего иезуитского падре, я встал на колени во время тройной дуэли, Серёга мученически кусал губы и икал.
Потом же была смурная вахтёрша, ядрёной матерью культурно нас обматерившая. И разрывающий узел висков будильник за стеной, где дрых Стас, военный заочник, лысый, лет под тридцать пять, по вечерам читает Канта и топит комнату запахом сапожного крема. Всегда поднимается первым, а за ним все – гуськом, по цепочке. В шесть утра душ – вначале вечный ад, генарал Карбышев, но в половине седьмого, нам, полуистёкшим потом и дремотной слизью, уже можно ждать горячую воду. Девчонки с ПэМа всегда занимают первую очередь, а за ними кто успел. Процесс отлажен, каждый студентишка с потёкшим в холоде носом знает своё место.
В коридорах у нас что-то среднее между моргом и свинарником: в углах тумбочки с остатками обеда – бумажные обёртки от бутербродов, солёные огурцы, неизменный аромат яичницы, ну и, конечно, запах лука, которым мы перекусываем, бесстепендные, перед зачётами. Каждый этаж – как небольшой клан, и все завсегдатаи братаются друг с дружкой полуязыческим ритуалом.
Потом же, кое-как причесавши вихры и обрядясь в плюгавенькую одежонку, надо топать на учёбу. Преподы у нас не просто преподы – это люди, которые стояли у истоков отечественной космонавтики, кибернетики, баллистики. Один такой, профессор Виноградов, легенда – ещё тот сухарь, но по-настоящему ему важно, чтобы ты понимал, как всё работает, а не просто сдал зачёт. При нём плакат висит на кафедре: «Вопросы на лекции задавать не стесняться!» Понятное дело, никто не задаёт, разве что ботаны с первого ряда.
С другой стороны, есть профессор Сергеев, он будто сошёл со страниц журнала «Техника – молодёжи». Ретивый, худой, с козлиной бородкой, всегда держит руки в карманах и бубнит себе под нос про трансформатор Тесла, хотя это никому не интересно. На его лекциях мы иногда спим. А на семинарах Сергеев на нас орёт, будто в армии – чтоб хоть как-то растормошить.
А вот и пара по теормеху. Препод – заслуженный Коротков, человекфеномен, способный за два часа успеть прочитать двадцать страниц конспекта и рассказать про новые вектора, которых ещё никто и не видел. Его философия проста: «Теория – это вам не баба, здесь мозги нужны!» Честно говоря, его цитаты потом ходят по всем курсам, превращаясь в легенды.
Но, давайте-ка, к делу. Выползаю я из нашего корпуса, подбоченясь. Общага в Лефортово – отдельное государство. Каждую пятницу здесь устраивают подпольные «междусобойчики» – сборы комнат, где можно посидеть, поговорить о жизни, обсудить, какой препод круче и кто куда после выпуска подастся. В одной шабашке играют в карты, в другой спорят, кто первый пойдёт уламывать фарцу на «джинсы из Югославии». Девчонки на нашем этаже варят супы и проклинают нас за бесконечный шум гитарных аккордов Лаврика-Вишеса из седьмой.
В общаге всегда найдётся тот, кто сдаёт хозы, или кто «приобщился» и взял на себя домашку троих друзей, лишь бы те «не попадались». Мы здесь как одна большая семья, каждый со своими обязанностями, устоявшимися нормами и порядками. И каждый – как одна клетка этой большой организации, которую не понимают на «материнской кафедре».
Осень золотая, пропащая осень, мокрыми листьями тебя успокаивающая, перегноем лечащая раны, гладящая по третий день не мытым волосам гребёнкой из десятиградусной дымки, что поднимается над чёрными зеркалами луж. Я уже ничего не жду и не хочу. До первой пары полтора часа, и теоретически можно прошагать бодных пятьдесят минут пешком до универа, но вместо этого думаю о том, что лучше снова макну себя в креозон
«Авиамоторной», а уже на «Бауманской» сделаю крюк по Новой Басманной.
Что я и проворачиваю. Петляю среди трёхэтажек, уже хочу миновать площадочку с бюстом Ленина, что застрял в клумбе с мертвеющими тюльпанами, и неожиданно вижу толпу. Негустую, человек этак семь, но и этого достаточно для обыкновенно пустой бесскамеечной площадочки. Я замираю и становлюсь восьмым зевакой, осторожно подходя к толпе и заглядывая ей поверх голов.
У бронзового Ильича вокруг шеи плотный железный обруч, от которого тянутся тонкие звенья цепи прямиком к живой, розовой от холода руке.
– Дура! – сдавленно вскрикивает какая-то женщина, комкая в руках холщовую кошёлку.
Дура на вид лет двадцати двух, чуть постарше меня. Сначала обращаю внимание даже не на лицо, а на аскетично худое тело, на котором почти висит блузка-безрукавка с лёгкой вязаной жилеткой цвета традиционного коврового ворса. Ноги сверху в узкой зелёной юбке, снизу чёрные чулки, смятые туфли. Её вид заставляет меня поёжиться и плотнее запахнуть свой пыльник. Потом всё ж поднимаю взгляд на лицо, делая два шага, вступаю в первый ряд. Лицо её красиво по меркам Средневековья и картин Босха. А так страшно. Обветренное, щёки – провалы, подбородок вытянут, глазницы – тоже провалы, но куда глубже. Выдаёт одна лишь химзавивка, да и та рваная, русоватые волосы ветер несёт, чтоб не соврать, на северо-запад.
– Да что вы стоите, милицию вызывайте!
– Я уже мужа отправила…
– Девка, блядь, сымай с Ильича эту удавку, сколько он тут стоял – нет, одной тебе помешал!
Думаю о том, что встревоженности в толпе больше из-за этого лишнего босховского мазка в ярком образчике соцреализма. Ожидаю слов о святотатстве и контрреволюции, однако ничего из этого не оправдывается. Зато понимаю, что молча пялюсь на неё в упор уже больше минуты, мы пересекаемся взглядами, и девка обращается ко мне:
– Эй, студент, сигареткой не угостишь?
Голос у неё очень хриплый, будто сигаретами питается на завтрак, обед и ужин. Тем не менее, не опуская глаз, аки собака Павлова, шарю в кармане, выстреливаю одну и, чувствуя пристальный взгляд толпы уже на себе, подхожу поближе к мёртвой клумбе, передаю девке сигарету, удерживая за кончик фильтра. Кисть с браслеткой уже начала приобретать голубоватый оттенок, как и тонкие губы, настолько тонкие, что кажется, будто у девки нет рта. Папиросная скрутка белеет в очередном провале, я любезно и не до конца понимая, даю прикурить. Огонёк освещает грязные радужки, мутнее, чем чёрная вода в асфальтовых лужах. Девка делает первую затяжку.
– Тебе ведь холодно, – голос у самого странно сдаёт. – Может, отстегнёшься?
– Ключи проглотила, – усмехается девка, сводя на переносице густые брови. – А на холоде, знаешь, живой себя чувствуешь.
– Но зачем… это? Ленин тебе что сделал?
Конец моего вопроса тонет в шарканье колёс припарковывающегося «бобика». Вылезают двое – усталые, постные, тот, что помоложе, кутается в куртку.
– Вот сейчас и погреюсь, – подмигивает мне девка и, наклоняясь, шепчет в самое ухо. – Если не сдриснешь, приходи через пару дней к нам, объясню. Найдёшь меня через Сеньку-лабуха, он «метропольский». Скажи, что ищешь Элю, поймёт.
В голове сбивается комок топлёного масла, немного подташнивает. Вижу, что менты заканчивают что-то выяснять у заполошно трещащей кошёлки и направляются к нам. Напоследок даже не киваю, только пересекаюсь с ехидной грязнецой и, удерживая себя, чтоб позорно не побежать, быстрым шагом иду прочь. Менты многозначительно смотрят на меня, но кошёлка нежданно спасает, слышу:
– Да он только прикурить ей дал!
До универа добираюсь почти слепо. Опаздываю к Виноградову на десять минут, благо, лекция, конспект возьму у Натали. Мысль о судьбе этой Эли не даёт покоя, в голове образы снятия с креста и что-то из Шукшина. Ильич хмурит бронзовые брови, но остаётся бесстрастным как с удавкой, так и без неё. Толпа наверняка рассосалась. А вот Эля… Судя по слабой какофонии, задавленной коекак призванным белым шумом, сопротивление она и не думала оказывать, по крайней мере, пока я не свернул с Басманной. Ругались, конечно, но всё подавил белый шум.