18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иосиф Герасимов – Пять дней отдыха. Соловьи (страница 15)

18

— Извините, мы… — пробормотал он.

— Заходите, — сказала учительница и показала в угол, где стояла сделанная из большой железной бочки печка. Наверное, у них был такой замерзший вид, что учительница сразу поняла — их приманило сюда тепло.

Стараясь ступать на цыпочках, Казанцев прошел первым, присел на корточки у печки и показал рядом с собой Кошкину. Сесть им было больше не на что, только на пол.

Когда Казанцев и Кошкин уселись, учительница постучала ладошкой по столу, требуя внимания, и стала читать:

Невы державное теченье, Береговой ее гранит…

Казанцев вытер рукавом слезящиеся глаза, оглядел ребят. Они сидели неподвижно, не смотрели в сторону пришедших, а только на учительницу и слушали ее. Может быть, они привыкли, что к ним сюда заходят иногда погреться, школа была близко от Финляндского вокзала, и мимо проходило много людей.

Твоих оград узор чугунный, Твоих задумчивых ночей Прозрачный сумрак, блеск безлунный…

Казанцев прикрыл глаза. Школа… Боже мой, школа! Вот почему это здание сразу показалось знакомым, как только он вошел сюда. Он стал слушать тихий, напевный голос учительницы и увидел, как, воздев кверху руку, скачет Медный всадник, но он скакал почему-то не по булыжной мостовой, а по черным, лоснящимся буханкам хлеба, выбивая из них искры, и в белом свете бледнело не лицо Евгения, а совсем другое, словно высеченное из мрамора, с большими темно-зелеными глазами… «Я еще приду», — пробормотал Казанцев и вздрогнул, поняв, что засыпает.

Рядом шевельнулся Кошкин, он достал из кармана папиросы, Казанцев схватил его за руку. Ему самому захотелось курить, но здесь была школа, здесь нельзя было курить, в классе, здесь можно было только сидеть и слушать. Кошкин тяжело вздохнул и спрятал папиросы.

Но, торжеством победы полны, Еще кипели злобно волны, Как бы под ними тлел огонь, Еще их пена покрывала, И тяжело Нева дышала, Как с битвы прибежавший конь,

прочла учительница и замолчала. На высоком ее гладком лбу выступили мелкие капли. Она устала, ей нужно было отдохнуть, и ребята понимали это, сидели молча и ждали.

Каждое утро учительница с трудом поднималась со своей кровати, обходила дома, где жили эти двенадцать — мальчики и девочки, приводила их в школу и занималась с ними. Она знала, что пока эти двенадцать ходят в школу, они не умрут. Это нельзя было объяснить, но это было так: те, кто приходил на занятия, оставались живы. И еще она знала, что ей тоже нельзя умереть: если умрет она, умрут и они, но она очень уставала, ей всегда нужно было отдохнуть в середине урока, тогда она сможет заниматься дальше, читать или решать задачи.

Она опустила книгу, прикрыла глаза, и Казанцев понял, что им лучше всего сейчас уйти, они хорошо согрелись и еще могут отдохнуть в коридоре. Он подал знак Кошкину, и они поднялись.

— Спасибо большое, — сказал Казанцев.

Учительница не шевельнулась, она сидела за столом, чуть покачивая головой, будто все еще про себя читала стихи.

— До свидания, — сказал Казанцев и опять услышал нестройный хор детских голосов:

— До сви-да-ния!

Казанцев и Кошкин поднялись по лестнице и сели на верхнюю ступеньку.

И тяжело Нева дышала, Как с битвы прибежавший конь, —

снова донеслось из-за двери.

— У меня водки есть немного, — сказал Казанцев, — доставая флягу. — Граммов сто есть. Давайте поровну разделим.

Они выпили эту водку и закурили.

— Это что она им… молитву, что ли? — спросил Кошкин.

— Пушкин, — ответил Казанцев. — Александр Сергеевич.

— А я не признал, — вздохнул Кошкин, — показалось, молитва.

И тут Казанцев подумал, что вот они идут вместе, целую вечность идут, а Кошкин — отец Оли, но Казанцев так и не поговорил с ним ни о чем, маме своей он решил написать, а вот с Кошкиным не поговорил, и это не хорошо.

— Послушайте, — сказал он, — а мы ведь с Олей пожениться решили.

Кошкин уставился на него, мусоля в губах папиросу, потом сплюнул окурок на лестницу.

— А ну давай винтовку! — прикрикнул он и вырвал ее из рук Казанцева. — Подымайсь!

Казанцев укоризненно покачал головой.

— Вы что, не верите? — тихо спросил он.

— Подымайсь, кому говорят! — уже в полный голос рявкнул Кошкин.

Казанцев встал. Кошкин вскинул винтовку на руку и приказал:

— Вперед!

И они пошли по коридору и вышли на мороз…

Я встретил их, когда возвращался со складов, куда посылал меня старшина, встретил неподалеку от казармы. Они шли медленно, тяжело приминая снег, один впереди, без ремня, ссутулившись и спрятав руки в рукава шинели, второй за ним, покачиваясь и держа винтовку наперевес. Я испугался, что они вот так дойдут до казармы, и там их увидят все, и после этого уж ничего нельзя будет поправить, и надо будет докладывать ротному. Я кинулся им наперерез. Кошкин увидел меня и, едва ворочая одеревенелыми от мороза губами, доложил:

— Разрешите доложить, арестанта доставил.

— Какого, к черту, арестанта? — вылупил я глаза. — А ну верните ему ремень! И побыстрее… А теперь в казарму, и там ни полслова. Слышите… А с тобой, — повернулся я к Казанцеву, — мы еще поговорим.

После дождя пахло сиренью, облака над Невским проспектом набухли малиновым светом, словно фильтры, сдерживающие лучи, не давая им возможности пробиться на серый асфальт; темнота держалась только в подъездах, а в глубине Невского сильный и тонкий луч распорол облака; словно фотонный поток рубинового лазера, побеждающий любой свет, он упал на крыши Адмиралтейства, расплавил золото купола и так застыл неподвижно, как маяк, посылающий солнечные сигналы. Я шел на эти сигналы, мимо черных коней с блестящими крупами, будто они только что выскочили из вод Фонтанки и, вздрогнув кожей, разбросав брызги, застыли на углах моста; мимо побежденных собственной силой атлантов и белых стекол витрин, отражающих синее сплетение листвы, и опять увидел мраморные цоколи домов, покрытые, как крупной солью, инеем, и на них отпечатки ладоней и сползающие вниз следы пальцев — наверное, мне никогда не суждено избавиться от этого сна.

Вчера днем я прошел по булыжному плацу Петропавловской крепости. Мне открыли дверь в хмурой стене, и я оказался в полуподвале, где стояли стеллажи с огромными папками, в которых хранилось прошлое. Откровенно говоря, я и сам не знал, для чего полез в музейный архив, у меня никогда не хватало терпения рыться в бумагах, подшивках газет и документах, я завидовал тем, кто умел это делать, но мне казалось, что если я не побываю в архиве, то упущу что-то важное, ведь нельзя во всем полагаться на память. Я со страхом оглядывал полки, не зная, с чего начать. Вдруг увидел в простенке карты. Это были старые карты военного времени, схемы обороны Ленинграда, отдельных участков фронта, одни из них были подклеены папиросной бумагой, потому что затерлись на сгибах, может быть, их извлекли из командирских планшетов, а другие были гладкими — наверное, они и прежде висели на стенах. Среди них выделялась одна своей величиной. Это была карта европейской части страны, на ней синим жирным карандашом отмечена линия фронта, как взбухшая вена, шла она от Черного моря к Сталинграду, Москве и петлей захлестывала Ленинград.

Эта карта давно уже описана во всех школьных и вузовских учебниках, и описание это аккуратно разбито на параграфы, чтобы его легче могли запомнить те, кто учит историю, но…

Шустов лежал на осенней траве, убитой морозом, без гимнастерки, его крепкое тело молодого боксера было потным от напряжения, кровь выступала на бинтах, санинструктор старался потуже затянуть предплечье.

— Пустяк, — говорил он. — Подумаешь, царапнуло осколком.

— Иди сюда, — позвал меня Шустов. — Ты ведь знаешь мою маму? Она тебя любила.

— Ну?

— Ты ничего ей не говори.

— Ты был бульдогом, — сказал я. — Ты им и остался. Все бульдоги сентиментальные идиоты.

— Пусть, — лицо его было совсем мокрым от пота. — Но ты мне скажи: почему… до самого Ленинграда?

— Тихо, — сказал я. — Об этом нельзя. Есть приказ: об этом нельзя…

Воеводин прополз на животе по снегу километра два; когда он ввалился в траншею, мы втащили его в землянку, стянули сапоги, пальцы ног у него были черными, сначала мы оттирали их снегом, потом водкой и остатки ее влили в него, мы истратили на это дневную выдачу ротной водки. Он был пьян, лежал с распухшим лицом на нарах, сладко чмокал в блаженстве губами и выплевывал формулы. Он прежде учился на физмате, у него были отличные способности, мы все это знали, хотя не понимали его формул. Внезапно лицо его окостенело, он схватил меня за грудь, притянул к себе, и я увидел трезвые жесткие глаза.

— Почему? — прохрипел он мне в лицо. — Бить врага на чужой территории. Да? — И захохотал в истерике.

— Тихо, — сказал я. — Слышишь ты, тихо!

Я стоял на страже порядка, я должен был стоять на страже порядка, хотя этот чудовищный вопрос жил во мне, как и во всех других; он так и остался на многие годы, на целые четверть века, окаменев в моей душе, как многовековой черепок древности, так и не обнаруженный раскопками.

Как петля на шее, пульсировала синяя вена фронта, охватившая город, и в центре ее три миллиона… Это было еще в июле, в первой декаде июля. Фюрер сказал, тыча в карту России:

— …сровнять Москву и Ленинград с землей, чтобы полностью избавиться от населения этих городов, которое в противном случае мы потом будем вынуждены кормить в течение зимы. Задачу уничтожения городов должна выполнить авиация. Для этого не следует использовать танки.