18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иосиф Герасимов – Конные и пешие (страница 37)

18

— Тебе когда надо доложить? — спросил Ханов.

— Сегодня.

— И что же? — Глаза его насторожились.

— Пиши заявление, — тихо сказал Петр Сергеевич, — по собственному…

Ему трудно было это сказать, но это было все, что он мог сделать для своего друга, для человека, которого любил, ничего больше он сделать не мог. И Ханов это понял, он встал, обогнул письменный стол с торца, медленно взял лист бумаги и, склонив лысую крупную голову, стал писать. Петр Сергеевич поспешно допил чай, вынул платок, чтобы обтереть усы… Ах, какая это потеря — уход Ханова; да, он уже далеко не молод, но еще крепок, и он лучший директор в объединении, это огромная потеря, и хоть у Ханова сейчас прекрасный молодой главный инженер, которого Борис сам же учил, и он, наверное, сможет потянуть директорскую ношу, все же замена эта не будет равноценной. Хотя кто знает?

Ханов дописал, протянул бумагу Петру Сергеевичу, рука его, уже осыпанная старческой «гречкой», дрожала; Петр Сергеевич взял заявление, посмотрел в глаза Бориса, и этот прямой его взгляд что-то сразу же разрушил в Ханове, он дрогнул, закусил губу, глаза его повлажнели, и Ханов всхлипнул неожиданно громко, совсем по-мальчишески, и все обмякло в Петре Сергеевиче. Он вскочил, обнял Бориса, тот доверчиво прижался к нему; Петру Сергеевичу и самому сделалось плохо. Ханов всхлипнул несколько раз и отвернулся, чтобы утереть слезы.

— Ну ничего… ничего, — тихо проговорил он, словно сам себя пытался утешить. Потом вздохнул и по-деловому спросил: — Когда сдавать?

— Месяца два побыть мы тебя попросим.

— Хорошо, — кивнул Ханов. — Я все сделаю… Хорошо… А ты поезжай… сейчас… Я прошу…

Надо было еще что-то сказать, но Петр Сергеевич не знал, что же именно, и направился к двери.

Глава шестая

Деловые игры

Мать рассказала Алексею о Кондрашеве на другой день после его приезда из Засолья, и он сразу предложил:

— Давай запросим Липецк. Может быть, мы разыщем того солдата… Синькова. Я тогда к нему подъеду.

Вера Степановна согласилась, и они тут же написали письмо в адресный стол липецкой милиции.

Алексей тоже думал о Кондрашеве, знал о нем с детства и часто представлял, как этот человек в кашне на длинной шее бредет в разбитых ботинках по горной тропе к перевалу, где блестит на вершинах снег. Он шел, выбившись из сил, но знал, что дойдет до лагеря геологов, чтобы увидеть любимую женщину. Алексей представлял себе Кондрашева именно таким, но только сейчас задумался: может быть, я повторяю его путь, это странно, тут есть сходство, я еще не могу его определить, но оно есть… Так же ведь мотаюсь по всей стране, как он…

Перед отъездом в Засолье у него был разговор с отцом.

— Устали мы. Ребята, у кого семьи, волком воют.

— Конечно, устали. А что делать, Алеша?

— То, что в других главках делают. Директоров — на ковер, главных инженеров и специалистов вместе с ними. Если не тянут — снимают.

— Ну и толку? — усмехнулся отец. — Умный директор на ковре, как на зеленой травке, распластается. Его поймут. Ему план скорректируют. А он еще годик проваландается. А проката все равно не будет. Пока нет другого выхода, Алеша, пока нет…

Аня приезжала вечером, входила в его комнату, улыбалась, но он замечал усталость в тонких складках у рта, в едва приметных морщинках у глаз, и сразу возникала жалость. Алексей понимал, как нелегко дался ей день, насыщенный суетой, какая обычно бывает в лабораториях, а потом она мчалась домой к сыну, подхваченная людским потоком в метро, толкалась в автобусе, приезжала сюда — все это оставляло свои следы. Но когда Аня возвращалась из ванной, лицо ее было розовым, свежим, будто теплая вода смывала усталость, накопленную за день. Пока она принимала душ, Алексей обычно курил, но не в комнате, а на кухне, здесь можно было открыть форточку, и в холод вечера уходили сизые космы дыма, а он слушал плеск воды в ванной, порой заглушаемый грохотом грузовика или шумом проезжавшего троллейбуса. Выкурив свою сигарету, он возвращался в комнату; книги на полках, настольная лампа под желтым абажуром — все привычное словно бы замирало, не было слышно даже тиканья часов, пока не появлялась Аня. Она приходила молча, и Алексей сидел, затаясь, глядя, как она расчесывает темно-медные волосы, они послушно льются сквозь ее гибкие пальцы, да и вся рука с узким запястьем была легкая, невесомая.

Они были в эти минуты словно бы отторгнуты друг от друга, словно бы каждый находился наедине с собой, иногда Алексею становилось неловко, будто бы он сквозь стекло наблюдал ее непринужденные движения, а она об этом не знала, но неловкость держалась недолго, любой вздох Ани или стук опускаемой на стол расчески возвращал его к обыденности. Но они продолжали молчать. Чем дольше длилась эта отъединенность, тем сильнее Алексей потом ощущал близость, они говорили, говорили много и о самом разном, но позднее он не был способен вспомнить, о чем именно шла речь. А может быть, их разговор тоже был молчанием? Пусть наполненным звуками голосов, но все же молчанием, когда они наиболее полно ощущали свое единство, душевную слитность, не нуждающуюся ни в каких словах, и это было самым важным… Вот это и оставалось в памяти и требовало повторения, и когда они встречались вновь и все повторялось в таком же порядке, то все равно совершаемое удивляло полной новизной, как будто бы никогда с ними такого не бывало.

«Это может быть всегда, — думал Алексей, — это будет всегда, я так решил…»

С того мгновения, как спустя четыре года они снова были вместе, Аня перестала жить рядом с ним, а словно поселилась в нем, и он всегда мог мысленно провести рукой по ее мягким волосам, притронуться губами к ее лбу, услышать ее голос, мог думать о ней всегда: на работе и за рулем машины, она ни в чем не могла ему помешать — Аня стала частью его самого… Так он чувствовал, так он верил.

Утром, когда они просыпались, он видел ее глаза и пугался мгновения, когда она покинет его, и Аня словно чувствовала это, неторопливо обнимала его и медленно поднималась, соскальзывала с края тахты. А потом происходило странное: она исчезала, и это всегда случалось так стремительно, что Алексей никогда не видел, как она уходила из комнаты, — только чуть покачивалась на петлях незакрытая дверь. Она никогда при нем не одевалась, никогда не красила ни бровей, ни ресниц, все это таинство происходило в ванной. Алексей, обычно быстрый на подъем, только успевал надеть джинсы и рубашку, как она возвращалась, праздничная и деловая, и объявляла, что чайник на плите.

Алексей выходил из дому первым, чтобы разогреть мотор машины: несколько дней назад зима прочно вошла в город; Аня задерживалась, мыла посуду, убирала на кухне, чтобы этим не занималась Вера Степановна. Алексей уже сидел в машине, «дворники» с легким скрипом двигались по стеклу. Еще было сумеречно, но уже гасли уличные фонари, когда они выезжали из ворот на улицу, по тротуарам тек поток прохожих к остановкам городского транспорта, но легковых машин еще было мало, они появятся немного позднее, за это время Алексей выберется на широкую трассу, которая ведет к набережной, а там совсем близко до института; они едут молча, но это молчание не отчужденность, а близость, ему даже кажется — он чувствует дыхание Ани у себя на щеке…

Все было так же и в это утро: Алексей вел машину уверенно, останавливался на красный свет и тогда слегка поворачивался к Ане. Уже развеялись сумерки, утро начиналось пасмурным, лицо Ани казалось спокойным, и вся она была спокойна, и он, как человек, ясно ощущающий свое право на счастье, понимал и принимал ее спокойствие, и потому радость его усиливалась. Машина шла легко, ее движение скорее напоминало мягкий полет над асфальтом, местами укрытый снегом. Когда он остановился у подъезда института, Аня положила ладонь ему на руку, поцеловала в щеку, вышла из машины. Она шла к лестнице не оглядываясь, знакомые сотрудники проходили мимо, здоровались — кто кивком головы, кто поднимал руку, — но она не отвечала, и Алексей знал, почему: она все еще была с ним; она осталась с ним и тогда, когда исчезла за тяжелой дверью; а он развернул машину, чтобы припарковаться.

Алексей поднялся на лифте, прошел длинным кривым коридором к сектору. Когда он вошел в большую комнату — письменные столы здесь стояли тесно, прижатые торцами друг к другу, — все уже собрались, но еще никто не садился за отчет. Видно было, что ребята отоспались, привели себя в порядок, приобрели столичный вид, они старались забыть Засолье, тамошнюю свою напряженную жизнь и даже не вспоминали, как наконец размотали там этот жуткий клубок недоделок и пустили проклятый стан, дымили сигаретами, перебрасывались шуточками, и никто не спешил с отчетом. Алексей знал: их не надо торопить, каждый сделает свою работу и, чем быстрее сделает, тем скорее уйдет в отпуск, многие ведь и не отдыхали в этом году, а сейчас у них блаженные дни: надо оглядеться, надо понять, что к чему, получить в бухгалтерии деньги, наладить домашние дела; они явились нынче на работу больше для проформы. Алексей обошел всех, пожал руки; он сам отбирал в группу ребят, и далось это нелегко: кого нашел в институте, кого на заводе, а потом они долго притирались друг к другу, пока не возникло согласия; а они ведь такие разные, попробуй найди замену любому. Отец был прав, когда говорил: работников много, а специалистов мало, охотников же до такой скитальческой жизни и того меньше.