18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Иоланта Сержантова – Почти зима (страница 3)

18

– Простите! – кинулась было мать мальца к ней, но тут же была остановлена протестующим и небрежным:

– За ребёнком лучше следи! Впрочем… Я смотрю, ты не трясёшься, у тебя много запасных… – и опять отвернулась к окну.

Начальник поезда с проводником суетились подле мальчишки, а состав всё постукивал беспечно ладошками колёс по коленкам рельс. Ему-то что… Ему- ничего…

Статная, строгая, но справедливая по всем статьям соседка, словно испытывая на прочность окно, сверлила его взглядом, как и прежде, и пожалуй что не заметила рыбаков на непрочном, ноздреватом льду, и того, как один из них провалился в серую его кашу. Только что стоял и раз! – пропал. Всплыла поплавком мокрая головушка, а что там дальше сделалось – не понять. Для идущего поезда, любое новое во всякую минуту уже в прошлом, тем паче – впереди клеть моста над рекой.

Перебираясь через него, поезд каждый раз замирал от восторга. Ему казалось, он парит, как те облака над сошедшимися в точку рельсами, кои он тщится догнать. И хотя не случилось того ни разу, так повсегда, навечно.

А может и нет той точки, и всё ему только мнится. Теснит лес колючими плечами дорогу с обеих сторон, да и вся недолга…

Уж и тот мост остался далеко позади совместно с утками, что прячутся по обыкновению под сенью его опор от ветра и гонят низкую волну, перемешивая красными лапами густую от холода воду.

Канул в немыслимой дали даже среднего веку вокзал с обабившейся не враз тёткой, что укрывшись за пассажирами и пригнувшись для верности, тянет прямо горлом из фляжки, утирает губы снятым с волос платком, да посматривает издали, не заметно ли то её семейству, которое, устроившись на баулах, заедает белую булку, откусывая поочерёдно от полукольца «Краковской».

Я-таки тоже ехал тем поездом. Удивлялся похожим на вагончики трамвая, составленным из одних окон мансардам придорожных сёл, добротным домикам на деревьях из нетесаной сосны, корой наружу. И любовался отстрочкой белой нитки огоньков подъездов в ночи, и почти не растратив её на сон, долго-долго глядел в холодное окошко, доискиваясь первых намёков рассвета…

Путаница

В городе осень, в лесу зима, что, по всему видать, была только что. В побелке снега выпачканы просеки, и с одного боку – фонарные столбы, на которых развешен на просушку серый сырой тюфяк облаков.

– Мжит4 небосвод, будто без чувств, а ступишь за порог, сам не заметишь, как промокнешь едва ли не до исподнего. И как оно делает это, небо. Из-за его причуд ни за что не выйти сухим из воды, а коли не убережёшься, так набухнет одежда, что не то идти невмочь, но даже стоять.

– Мжит, говоришь?! Это как?

– Моросит, мелким, неслышным глазу дождиком. Так что приходится мжить5, оберегая ясность взгляда.

– А мжить что такое? Плакать, что ли?

– Моргать и щуриться.

– Вот уж… путаница!

– Отчего ж. Всё понятно, путаница – это в метро, а тут всё открыто, без экивоков.

– Чего это ты вдруг вспомнил про метро?

– Да пришлось побывать недавно, насилу нашёл выход к Кремлёвским садам6. Отдышался, окинул взглядом ёлку на Манежной и отправился поклониться тем, за счёт чьих жизней мы пируем свою.

– Куда это?

– Куда ж ещё, как не к Вечному Огню!.. Шагаю, а сам чуть не плачу. Присохшие к мрамору листья, как наградные планки за минувшее. Подошёл ближе, встал напротив, стал смотреть на пламя, и привиделись мне в том огне рыжие чубы отчаянных наших парней, и кровь, что хлестала из их ран.

А подле, как в насмешку, сновали муравьями граждане, шелестели конфектными бумажками, фотографировали друг друга «на долгую память», не надеясь на собственную, короткую чересчур. Всякий тщился показать себя выше, значительнее зданий, переживших многие поколения. Нашлись и такие, что отставляя ладошку, хватали цветок огня, щерились радостно… Противно, ей-ей.

– Тебе?

– Природе человеческой противно сие!

– …

– Едва Куранты отбили без четверти завтрак7, я сумел оторвать от земли налившиеся свинцом ноги и пошёл, преисполненный благодарности, дальше. Щупал ногами мостовую Красной площади, тешился величием Кремля и Собора8…

И тихо смеялось солнце, звенело фужерами фонарей, а обыкновенная, необыкновенная серая ворона, сидя на узорчатом9карнизе ГУМа, задирала прохожих, среди которых был и я…

Чужие люди

– Что ты возишься с ним? Он тебе никто! Чужой человек! Он этого не оценит! Он даже не узнает никогда в жизни о твоём существовании!

– Да? Может быть. Всё равно.

Мне было не больше одиннадцати. Коли бы кто предложил описать себя тогдашнего, то без натяжки я помянул бы сообразительность, расторопность, восторженность, наивность, любовь к миру и отчаянную веру в необходимость всеобщей справедливости. Всесилие и вера в бессмертие,что обыкновенно прилагаются к сему нежному возрасту отставим покуда в сторонке.

Не умея причислить эти качества ни к достоинствам, ни к недостаткам, умолчим об них, ибо, по здравому на то размышлению, они скорее преимущества младости, которые делают нас совершенными, так что после мы всю жизнь стремимся достичь ровно такого же понимания об себе, но добиваемся, как водится не всегда.

В ту пору все мои мысли занимала вопиющая несправедливость, воцарившаяся у подножия Анд, омываемого Тихим океаном, в Чили. Военный переворот, приход к власти Пиночета и последующее пленение Луиса Корвалана, в организации освобождения которого я принимал посильное, но деятельное участие, мало занимал сверстников. Люди постарше тоже старались остудить моё воодушевление, скептически и пренебрежительно указуя мне на моё место учащегося средней школы:

– Что ты дурью маешься? Кто тебя послушает?! Какие, прости Господи, подписи!? Сиди за партой ровно, пиши прописи и не рыпайся! И без тебя всё сделается!

Но я не хотел, чтобы что-то делалось без меня. Я писал в защиту Луиса Корвалана сотни писем и приклеив на них купленные вместо школьных завтраков марки, бежал отослать их на почту.

Вечерами я засыпал с песней Серхио Ортега10 на устах.

–¡El pueblo unido jamás será vencido!11 – шептал я и снились мне compañeros12, чаще всего Сальвадор Альенде, Виктор Хара и горячо сочувствующий им Дин Рид…

Как только из вечерней программы новостей я узнал, что Луис Корвалан на свободе, я кричал «Ура!», а спустя некоторое время мы с родителями шли по Пискарёвскому кладбищу, и встретили его, моего несгибаемого Дона Лучо13 – личного врага проклятого Пиночета.

Корвалан шёл в окружении трёх серьёзных мужчин в штатском. Он был сутул, довольно бледен и совершенно негероического телосложения, но в моих глазах он-таки был героем. И когда я, презрев протесты родителей и охраны, подбежал к нему с поднятым в приветствии кулаком, и прокричал:

–¡El pueblo unido…

Корвалан улыбнулся мне тепло и продолжил строчку:

– … jamás será vencido!

– Чужой, говорите? Не оценит? Все мы чужие друг другу лишь по маловерию, но в самом деле это не так.

Храмы России

Храмы России. Много их нынче, но мы не про те, выпестованные радением современников, а про другие, в стенах которых крестили, венчали и отпевали наших пращуров. Обветшавшие, разрушенные наполовину или большей своей частью, вросшие коронкой фундамента в землю, с уцелевшим, намоленным амвоном и обнажёнными, лишёнными штукатурки стенами, с коих будто из-за занавеса кирпичной кладки выглядывают лики святых, и с плохо утаённым, – нет! – с откровенным сочувствием глядят на нас, сострадая…

Коли приглядеться внимательнее, станет заметно шевеление их губ, а то, умерив дыхание, расслышать самый звук их голоса – мягкий, глубокий, как морские волны, что нежат, баюкают, заставляя позабыть о печалях, без которых не случилась ещё ни одна жизнь. Старые церкви… Каждая похожа на многие другие, и в тот же час непохожа ни на одну из них, а любая, как раненый боец, который старается выстоять, несмотря ни на что…

Когда вырастают вдруг на пути храмы, пережившие Великую Отечественную войну, в памяти всплывает тот, доразрушенный недавно в Белгородской области, в котором служил регентом прадед Тихон… И понимаю, осознаю, ощущаю, отчего говориться "с Божьей помощью". Церкви, часовенки, это как те веточки-палочки-подпорки для ростков человеческой души. Дабы выстояли, укрепились, выросли до небес и дали добрые плоды…

И таковы они все, каждая из церквей России. Как бы глубоко не погрузился ты в пучину ея земель, а и найдётся хотя одна, к которой устремляешься сперва взглядом, да потом уж и душой. И в преклонении к церкви не отыщешь уничижения к себе, но лишь воспрянешь духом. Через любовь, с верой в которую рождён всякий, появившийся на этот свет.

Храмы России… И… да простят мне мою смелость, – но Россия и сама – Храм, под сводами которого все мы, где для каждого найдётся место, дело и слово. Доброе или по заслугам, – кому как.

За что воюю…

– Тебе… нравится?! Правда?!

– Правда.

– Но ведь это всё как бы о природе.

– И что. Зато я знаю теперь, за что воюю.

– А раньше?

Скраденная осенью трава, выданная теперь морозом с потрохами, со всеми её сколами, заусеницами и неровностями, сияет в ночи под пристальным оком луны. Алмазная её седина, волосок к волоску, добавляет суеты и благородства, коли можно им побывать сторонами одной медали, тем ипостасям, так не отыскать лучшего на то случая.– Не задумывался. И не воевал.

Впрочем, изомни суету, испорти, не оставь от нея камня на камне, – оно и не сделается с нею ничего. Ибо – суета, обычай, презираемая всеми бытность, на пьедестале коей покоятся безупречные и утончённые, которых только тронь, взирая иронично и брезгливо, с высоты своей отстранённости… Что станется с ними? Что останется от них?