18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Инна Булгакова – Третий пир (страница 39)

18

Бороться? Как бы найти! Как? Пусть он дурак-идеалист, пусть, но если она действительно верует в Иисуса Христа, Он должен помочь — для этого случая Митя сочинил молитву:

«Иисусе Светлейший, Сыне Божий, припадая к драгоценным стопам Твоим, я, неверный и недостойный, молю и молю: верни ее мне, и душа моя — Твоя навсегда. Взамен же забери Свой дар (если это Твой дар), потому что без творчества я могу прожить, а без нее — нет. Господи, Радость моя, докажи Свое могущество, докажи: Ты есть!»

Все было доказано, и дар его остался при нем (жертва не была принята, стало быть, он должен писать, зачем-то и кому— то это нужно). Но все это случилось позже, к зиме, а пока Митя, уже студент, исчезал время от времени (а Сашка, друг, староста курса, покрывал), срывался в старолитературный город, где расстреляли его деда и где жила она.

Он начал с церквей — «но ведь православие погибло?» — «Вы не можете так думать» — ладно. Их было пять действующих, считая пригородную. Однако! Воскресная литургия, по-русски «обедня», — главная служба, смутное воспоминание о детских причащениях, с бабушкой, вкусное красное вино в серебряной ложечке, тающий во рту кусочек просфоры, женские сладкие голоса, в мольбе несущиеся к небу, туда, под купол, где ожидал ангел с мечом и перекрещивались из овальных оконцев прозрачные солнечные лучи. Потом все это покрылось смертным духом ладана и разложения, но это было — и вернулось сейчас, в воскресенье, в городском храме Иоанна Крестителя. Нет, не тогда, не сразу — пять литургий в пяти храмах он выстоял, смиряя себя, с тягостью и недоумением, почти с отвращением, в маленькой темной старушечьей толпе, убогой жалкой пастве (и это был тот драгоценный остаток, о котором спустя пятнадцать лет он прочтет в дедовском трактате, жертвенной кровью, крепче любого вещества на земле, скрепляющий связь времен), а пастырь бормотал то гулко, то глухо бессмысленные древние заклинания на исчезнувшем языке. Он вслушивался с трудом, сквозь одуряющий зуд прогресса, проступали отдельные слова, проявляя неожиданный смысл и красоту, слагаясь в старославянский строй, византийское завещание, русскую идею о конце и вечности. Тут была тайна.

Но ее не было. Параллельно с сектантством Митя занялся православием (с тоски и еще потому, что эти занятия, до изнеможения, до голодного головокружения, будто бы приближали его к ней; а потом увлекся всерьез), но ее нигде не было. Он бродил по улицам, вглядываясь в лица, по высоким мостам над реками и низеньким деревянным, запущенным садам, перекресткам, продутым классическим ветром прошлого столетия, мимо тюрьмы — во враждебном вихре нынешнего… безнадежно, ее нигде не было. Он не знал, за что так наказан, но догадывался, что эти странствия вне времени — самое сильное, что отпущено ему в жизни.

Порою нетерпение достигало остроты невыносимой: он бросался на Курский, ночь, бессонница, в железных перестуках, переплясах, переборах живет моя отрада в высоком терему, а в терем тот высокий нет хода никому… пустынная платформа, кремовое здание вокзала — начало странствий.

В ноябрьском предзимье, в московской свирепой слякоти удача казалась совершенно немыслимой, он вглядывался в недвижно летящее в черных полях, в редких огнях собственное отражение, он ей не противен — и то слава Богу!.. Но что это значит вообще — разговор в саду почти ни о чем? Почему именно она? Может быть, совсем неумная и злая (нет, этого не может быть, а впрочем, неважно — она нужна ему — и все!) Почему?

Митя прочитал свою молитву и задремал слегка, прижавшись щекой к холодному, остужающему воспаленные мысли стеклу (я, наверное, болен, но не хочу выздороветь, ни за что!), а когда очнулся окончательно, вагон въезжал в дорогие уже предместья, в белоснежную, многоснежную зиму. Митя вышел в низкое поднебесье, в мягкое опадание хлопьев — и засмеялся от радости. «Пойду на базар!» — решил по вдохновению. Воскресный провинциальный базар — тоже, знаете, место достойное, не последнее на земле.

Прошел широкую прямую Московскую (Орловско-Курская дуга, освобождение в знаменитых кадрах кинохроники, качаются трупы повешенных вот здесь, возле сквера, и старушка на углу с иконой благословляет солдатиков), через мост к старым рядам, свернул налево. Базар еще не разгорелся, рано, издали ядреный дух конского навозца и моченых яблок, а в зеленом доме напротив ларьков на втором этаже стоит она и смотрит на него.

Войду я к милой в терем и брошусь в ноги к ней… Деревянные ворота во двор, молодой снежок, а навстречу бежит она, подбежала и говорит, задохнувшись: «Митя, я не могу без тебя жить». Он ничего не смог ответить и не знал, сколько они стояли, обнявшись изо всех сил, покуда какая-то старушка не растолкала их стояние, подав Поль валенки и потертую цигейковую шубку.

— Простынешь, — сказала старушка неодобрительно и пошла по двору, бормоча что-то и покачивая головой. В этом явлении Митя почуял новую опасность, но тут же забыл обо всем, была бы только ночка — да ночка потемней, была бы только тройка — да тройка порезвей.

Она была готова на все, кроме одного, так сказать, пункта («Пунктик!» — говорил Митя про себя в бешенстве и тут же просил прощения, тоже про себя), а именно: замужества.

— Но почему? Почему ты меня мучаешь? Ну, допустим, был у тебя мужчина, дело житейское (говорил деревянно, холодея, готовый на стенку лезть), ну сознайся, переживу…

— Нет, что ты! Как ты мог подумать!

— А что я должен думать, по-твоему? Или я тебе не нужен, или… извини, ты немного сумасшедшая.

— Может быть. Даже наверняка так.

— Брось эти провинциальные штучки! Я предлагаю тебе свою жизнь — до конца, иначе я не могу.

— А почему ты не можешь иначе? — спросила вдруг вскользь, не глядя. Было это за три дня до Нового года, трещала на кухне печка, пушкинская метель билась за окном, за стенкой ходила бабушка.

— Вот как? — Он сжал в ладонях ее лицо, повернул насильно: наивность или бесстыдство? — Ты намекаешь, что готова заниматься любовью свободно, без формальностей?

Она попыталась освободиться, он не отпускал, уже осознавая себя побежденным: конечно, он не устоит, не святой Иосиф, а она бросит его, наигравшись до смерти — до его смерти, такой желанной сейчас, как страсть. Так вот не бывать же этому! Оттолкнул так, что она едва не упала, и уехал в ту же ночь домой.

Жить не имело смысла, но он жил, то есть лежал одетый на кровати (дверь на крючке), взрываясь время от времени на мамины приставания: «Занимаюсь! Занят! Меня нет! Ночью кушал!» Монастырские вериги, бичи и власяница — отнюдь не идиотство, нет, не юродство, а может быть, единственная защита от женщины, от ведьмы. Все силы его были напряжены и сосредоточены на одном: как бы не сбежать в Орел. Я в абсолютно безвыходном положении, а она смеется надо мной. Ладно, пусть смеется, согласен, только бы избавиться от этой пытки… на одну ночь? Нет! Но ведь она сама предложила, и вдруг после этого она полюбит меня, да, я сглупил, отказавшись, надо ехать! Нет! Почему нет? Тебе, идиоту, предлагают свободную любовь… Лучше умереть. Умереть? В Милом? парабеллум в порядке. А что если она вправду сумасшедшая? И бабушка у нее со странностями, явно меня ненавидит, никогда не разговаривает… Господи! какое имеет значение, сумасшедшая она или развратна, если я жить без нее не могу! И с ней не могу, не хочет. Значит, ехать в Милое? Или к ней? Надо ехать к ней, насладиться напоследок, а потом в Милое. Да, это, пожалуй, выход. Но разве я смогу уехать от нее? Или взять парабеллум заранее? Или дожидаться, пока сама прогонит, как больной верный пес валяться у ног, лизать руки?.. Ее руки, я даже не представлял… нет, не надо! Впаду в горячку, свезут в палату, свяжут… Что же мне делать? Иисусе Светлейший, Сыне Божий, припадая к драгоценным стопам Твоим, я, неверный и недостойный, молю и молю…

— Или ты немедленно откроешь — или я взломаю дверь! — взревел отец откуда-то из далекого далека, из другой жизни, другого времени. А сколько прошло времени? Митя встал, пошатываясь, сдернул крючок. — На кого ты похож!

Вяло пожал плечами, направился через прихожую в туалет, мама нервно курит, отец бросил:

— Возьми, кстати, трубку, эти бесконечные звонки…

Взял, гаркнул:

— Ну?

— Митя, это я.

Жизнь вернулась стремительно, подставив дряхлое кресло для падения, упал, успев прохрипеть в последней атаке, перед последней высотой:

— Откуда ты?

— С Курского.

— Сейчас! Секунду! Не вешай трубку, ты слышишь?

— Да, да.

Жизнь восстанавливалась и во внешнем мире, перестали качаться вещи и вещицы, отцовский халат, материнский дымок, свет в абажуре…

— Я сейчас приеду, стой возле… там же легко потеряться! Стой возле кассы номер один, слышишь?

— Да, конечно.

— Никуда не отходи!

— Я буду стоять.

— Ты действительно звонишь с Курского?

— Да, я приехала, Митя, я…

— Никуда не отходи!

В туалет, в ванную под душ, бриться, одеваться, деньги, ключи (там, в Милом, и разберемся — жить или умирать), натянул шапку на мокрые волосы, выскочил на лестницу… переживший такие мгновения может смело сказать перед смертью: я жил.

С обостренной чувственностью он издали выделил в толкучке черную шубку и алую шапочку — пушистый помпон от каждого движения сказочно покачивался, посмеивался и дразнил.