реклама
Бургер менюБургер меню

Инна Александрова – Свинг (страница 2)

18

От обиды, а главное от понимания, как необходимо то, что он делает, сутками не выходил с комбината или неделями пропадал в аулах и селах, выколачивая сырье – шерсть.

Много лет спустя, длинными бессонными ночами анализируя свою и родительскую жизнь, она старалась докопаться до одного: какая сатанинская сила всем этим руководила? Зачем нужно было испозорить жизнь двух молодых людей, ее родителей, которые могли бы сделать столько полезного? Которые, как в дурном сне, вдруг превратились во «врагов народа», хотя сами были этим народом. Которых следовало презирать, бояться, а лучше всего – уничтожить…

Ни тогда, ни теперь не было у нее ответа, кроме одного: зависть, стремление встать над себе подобными.

Мама была, видно, хорошим специалистом, потому что уроки ее любили не только дети. Приходили послушать и коллеги-учителя, особенно рассказы из древней и средней истории. В старших классах, цитируя запрещенного Достоевского, утверждала: настоящий русский человек всегда сочувствует всему человеческому вне различия нации, крови, почвы, допуская разумность во всем, в чем есть хоть сколько-то общечеловеческого интереса. Не всем это нравилось. Некоторые с ехидцей замечали: «Не учит вас жизнь, Софья Львовна, не учит…»

Ах, мама-мамочка… Мечтательница и утопистка, свято верящая только в доброе человеческое начало. Особенно дорога она стала ей, когда родился Фелик. Страшные морозы зимы сорок второго. И бураны тоже. Чтобы выйти из дому, нужно откопаться. В ночь на пятнадцатое февраля проснулись они от маминых стонов. Куда везти? На чем? Бежать за врачом – часа полтора пройдет.

Отец только поначалу растерялся. Потом командовать начал быстро, четко: растопи плиту, вытащи все чистое. Он долго и тщательно мыл руки, облил одеколоном.

Она не смотрит на родительскую кровать. Мама изо всех сил сдерживает стоны, но вдруг срывается на крик. Отец уговаривает ее покричать еще – так легче. Майе кажется, крики длятся вечность. На самом деле – всего полчаса. В три ночи детский писк возвращает из небытия. Она слышит радостный голос отца: «Соня, голубушка, сын…»

Через час кормят маму молочной лапшой, поят чаем из березовых почек. Мама красная, у нее очень блестят глаза.

Двенадцать дней она не отходит от маминой кровати. Спит тут же, на стульях. Никакие уговоры отца не действуют: если она ляжет, мама тут же умрет. Врач приходит каждый день, но только на седьмые сутки лицо его проясняется: ритмы сердца стали лучше. Есть надежда.

Поправляется мама медленно. Молоко от температуры перегорело, но у Рябовых – соседей – корова. Зорька гладкая, чистая, а главное – добрая. Молока дает сейчас мало, но Фелику хватит. Важно его накормить.

В школу Майя возвращается лишь в середине марта, мама – в конце апреля. Она очень слабенькая. Как былиночка. Фелика относят к бабе Вере – тетке Рябовых.

К Фелику Майя еще не привыкла. Ловит себя на нехорошей мысли: из-за этого комочка чуть не умерла мама. Мысль, конечно, подлая. Отец не позволяет маме вставать ночью – все равно грудью не кормит. Сам от бессонных ночей и работы почернел. У мамы одышка, поэтому, когда вдвоем они идут в школу, Майя притормаживает: так мама меньше замечает, что задыхается. Майя считает – наступит лето, и мама поправится. Наверно, все пошло бы быстрее, если бы с ними была бабушка. Перед самой войной она умерла – паралич. Маме не позволили поехать хоронить. Соседки в последний путь бабушку провожали…

Нет ничего страшнее лжи, часто говорит мама. Ложь – порождение трусости и тщеславия, злобы и лицемерия. Рано или поздно она все равно выходит наружу. Тогда люди теряют веру. И виноват не тот, кто поверил в ложь: он не знает истины. Виноват тот, чьи слова и поступки заведомо лживы.

Правды и только правды во всем хотела и она, Майя. Во всем, а особенно в отношениях с ним – Шурой. Она точно помнит день, когда начались эти отношения – в январе сорок четвертого. На зимних каникулах. В школе. На вечере. В «ручеек» играли. Он выбирал ее, только ее…

Она хотела правды и только правды. Поэтому так болело сердце, когда чувствовала: он врет, ложь вошла в их дружбу. Разум восставал, осуждал, говорил «брось», а сердце терпело, смирялось. Оно уже любило.

Гёте сказал: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой». Разве не шла она на бой с проклятым Пашкой Кутеповым – личностью растленной, хоть и не было ему восемнадцати. Отца у Пашки нет, мать – официантка в вокзальном ресторане. Выпивка и еда даровые. Только Пашку с вина рвет, поэтому вся страсть – в картах. Вот и Шуру одурманил, охмурил. В восьмом классе это было. И водку Шура тогда первый раз попробовал. До сих пор непонятно, как удалось ей вытянуть, вытащить его из этого логова.

А логово – «салон» Идочки Безбородько. «Салон», в котором мальчики становились мужчинами, а у девчонок был один путь – в проститутки. Как стыдно, как гадко было туда идти… Пошла. Пошла и сказала: если сейчас же, немедленно не будет стоять Шурка на крыльце, она разнесет к чертовой матери весь этот проклятый дом. Шума Идка боялась.

Пьяный, высокий, тоненький мальчик в расхристанной рубахе, в плохо застегнутых штанах, с мутными, бессмысленными глазами – таким выдали ей Шурку. Простила. Простила, потому что был он и другим – нежным, умным, книгочеем, с копной темно-русых волос, с большими серо-голубыми глазами, удивленно смотревшими в мир.

Очень холодная зима сорок четвертого. А им с Шурой жарко, хотя на ней – всего лишь телогрейка, на Шуре – короткий тулупчик. Они уходят далеко по озеру, на лыжах. Такие дни удаются редко. Тем счастливей часы. Конечно, они сопляки: Шуре только исполнилось четырнадцать, ей четырнадцать будет в ноябре. Но разве есть для любви возраст? Нет, они еще не целуются. Просто им очень хорошо вдвоем.

Когда поняла, что любит? Наверно, перед десятым. Их разделили по школам. Первая стала мужской, вторая – женской. Отправили в разные колхозы. Тридцать километров, а он – исхитрился, примчался, приехал. Воды нет. Пьют из одной лужи с быками. Жара днем под тридцать. Ночью заморозки. Одежда – та, что на них. Спят в одной большой юрте. Чадит коптилка. Умаялись девчонки за день, а они, прижавшись спинами к юрте, накрывшись невесть где сысканной попоной, смотрят в небо. Огромные горячие звезды падают и падают с вышины. Они летят так долго, что можно успеть загадать. И они загадывают. Загадывают одно: быть вместе. Всегда. Всю жизнь.

Александр Александрович Шалимов, Шурин отец, – импозантный мужчина, как говорит мама. Густая седая шевелюра, осанка. Правда, несколько полноват, и маленькие глазки глубоко посажены, но это все мелочи. Шалимову нет и пятидесяти. Он местный, не сосланный, но не был на фронте. Врач. Хирург. В сорок пятом, после войны, доктор Шалимов станет еще и венерологом, ибо надобность в этом появится большая. Как говорит мама, доктор своего не упустит. Дом – на широкую ногу. В летние дни из открытых шалимовских окон слышится хозяйский бас: «Люди гибнут за металл…» После войны, пересмотрев свои жизненные позиции, доктор Шалимов вступает в партию, становится заведующим облздравотделом.

Лидию Андреевну, Шурину маму, Майя знает плохо. Видела только на улице. Дома у Шуры никогда не была. Ходить в гости к парням не принято. Однако успела разглядеть, что худа Лидия Андреевна и согнута. Такие же, как у Шуры, большие серо-голубые глаза, но во всем облике – тоска и смирение. Говорят, Александр Александрович не оставляет без внимания ни одной медицинской сестры, с которыми работает. Из-за девчонок-двойняшек, а главное, из-за любимого сыночка ушла Лидия Андреевна на домашнее хозяйство, хотя была хорошей акушеркой. Но дети ни в чем не должны знать отказа: еда – свежая, постель – мягкая, платья и рубашки – чистые. И муж, и девчонки, и Шурочка принимают все как должное. Планы у родителей большие: сын – профессор юриспруденции.

… Как все-таки она его ждала! Она не знала раньше, что в разлуке Так глупо могут опускаться руки, Так разом опостылеть все дела…

Тогда, в сорок восьмом, у нее и правда опустились руки. Они с Шурой поехали на учебу в разные города. «Через год, через год, если поймете, что не можете друг без друга, один из вас переведется», – говорила мама. Ах, мама-мамочка… Лукавила, милая. Знала, точно знала: не допустит доктор Шалимов, чтобы сынок, единственный, женился на дочке сосланного.

И его, Шурочкины, письма были вначале тревожные – большой город, много соблазнов, совратят Майю разные франты и пижоны. Но она в ответ с чистой совестью: нет, нет, нет. Он, только он…

Страдать по-настоящему начала ближе к декабрю: письма Шурины стали реже. Правда, прислал две фотокарточки. На одной внимательно изучает какой-то опус, на другой – две красивые девушки тесно прижались к студенту. И папироска у Шуры в руке. Значит, начал курить.

Неудержимо тянуло ее с кем-то поделиться. Но кому, кому расскажешь, что отец твой – лишенец, а любимого отняли, оторвали, разлучили. Она сильно похудела, осунулась, стала необщительной. Ребята – почти все фронтовики – вначале настойчиво приглашали, потом отступились: обиделись.

Училась с каким-то остервенением: есть только наука, только химия. Остервенение принесло плоды. На семинарах и коллоквиумах была первой. Начали завидовать. Она еще больше отдалилась, обособилась, замкнулась. В душе тоска. Понимала: упряма, самолюбива, но человек без самолюбия казался тряпкой. Тряпкой быть не хотела.