Инесса Ципоркина – Личный демон. Книга 3 (страница 22)
Опять она стоит, разведя руки и покорно поднимая то одну, то другую ногу. Абигаэль одевает ее, как Велиар одевал Кэт, прежде чем отпустить пиратку в последнее плаванье по морю Кариб. Катерина почти ощущает на лице ветер, пахнущий сыростью и солеными недрами морскими, с привкусом меди. Или крови.
Саграда разжимает зубы, отпуская прикушенную изнутри щеку, и с удивлением понимает: действительно, кровь. Ее кровь. Всегда казалось, что укусить саму себя до крови невозможно — остановишься раньше. Ан нет, еще как возможно. Боль немного приглушает чувство, родившееся от рассказа Абигаэль. Но мысли так и норовят втянуться в мельничное колесо обид, жернова гнева перетирают и перетирают словесную шелуху: «…он же мне обещал… нет, не обещал, но дал понять… а вот не надо было верить… да еще дьяволу… отдать его Велиару с Уриилом, пусть творят что хотят… и плевать, что будет со мной, чем хуже, тем лучше… они еще заплачут, когда я умру… еще пожалеют…» Мысли у Кати жалкие, бабьи, плебейские.
Надо взять себя в руки. Отныне за каждое слово, за каждое намерение придется платить — собой, своим именем, своей честью. Царской честью. Учись быть княгиней ада, раз уж попалась, твое величество.
Эби посмеивается Катиным думам, споро натягивая новоявленной правительнице чулки, раскатывая их по бедрам и застегивая подвязки так же умело, как в свое время Рибка, дочь сумасшедшего брухо. И Катерина ловит себя на том, что ощущение знакомо — ей, вовек не имевшей горничных, знакомо расслабленно-отстраненное чувство живого манекена, отдающего себя в чужие руки. Что ж, немудрено, Катя давно вобрала в себя воспоминания и мысли Кэт, даже голос пиратки, звучащий в Катиной голове, воспринимает как собственный, сочувственный и теплый, а не как глумливое хихиканье альтер-эго. Саграда не помнит, когда это произошло, но она благодарна Кэт за то, что та отдала ей себя — без остатка и без попытки выторговать что-нибудь. Например, новую жизнь и новые моря.
А ведь в матери Абигаэль было больше жизни, когда ее вешали у линии прилива, чем в Абигаэль сейчас, вздыхает Катерина. Гораздо, гораздо больше. Ничего, абсолютное ничего вместо души у золотой девочки, чье имя значит «Радость отца». Хотя дочь пиратки, погибшей три века назад, еще жива. И даже не очень изменилась. Тело ее — то самое, которое Велиар привязывал канатами к кровати, лишь бы не дать дочери сбежать с крылатым райским искушением.
Пока не узнал, что его Эби хочет ангела больше, чем нуждается в нем. А Цапфуэль — наоборот. И тогда дух разврата успокоился, решив: этим двоим вместе не бывать. Несовместимы, точно две стороны РАЗНЫХ погнутых монет.
Разных? Ты так уверен в своей девочке, папочка из преисподней?
Нефилимов и ангелов всегда тянуло друг к другу. Интересно, как с этой тягой обстоит у Абигаэль?
— Говори, чего хочешь, — вопрошает Законная Супруга Люцифера леди Солсбери, свою первую фрейлину. Вот оно, первое изъявление царской воли. Кажется, вышло не слишком величественно. Да что там, признайся уж: ляпнула по-простецки, задыхаясь от волнения.
— Коронационные подарки раздавать вздумали, ваше величество? — Эби насмешливо улыбается Катиным коленям, разглаживая морщинки на шелке чулок. Саграда с шумом, будто опуская занавес, одергивает нижние юбки. Кто придумал заворачивать женщину в километры тряпок, чтобы сделать женское тело желанным? Он был настолько жесток, насколько и прав.
Мужчина изо всех сил старается не смотреть вниз — туда, где размеренно движется женский затылок, украшенный греческим узлом «коримбос».[70] Туго завитые женские локоны щекочут потную кожу в паху мужчины. Грудь колышется под платьем, словно запертая в лагуне волна. Шлейф белой шелковой лужицей растекается по ковру.
Он хотел бы видеть это, но знает: увидит и то, чего не хотел.
Он увидит шлюху.
Алые, распухшие, непристойно растянутые губы, тяжелые опущенные веки, втянутые щеки, прилипшие к вискам пряди волос — воплощение разврата. Лицо Абигаэль бесстрастно, пока она, прикрыв глаза, вибрирует горлом вокруг члена Цапфуэля. Ангел луны разлетается на части, рассыпается в пыль, а нефилим выглядит так, будто ему скучно.
Скучно, блядь!
Какой он по счету у Кровавой Эби? Тысячный? Десятитысячный? В любом случае он единственный, кто приходит к ней снова. И снова. И снова. Смертному не пережить любви нефилима. Зато ангел примет всё: игру бликов на тонком лезвии и жадную тягу полуангела к свежей крови — к ее цвету, и вкусу, и запаху на серебре ножей. Получив оговоренную дозу наслаждения, Уриил обмякает в цепях, покорно раскрываясь навстречу Абигаэль, пальцы ее змеями скользят по его спине и шее, наматывают волосы на кисть, оттягивают голову назад, открывая мнимо беззащитное горло. Полужелание-полупринуждение туманит ангельский разум, отточенный не хуже, чем лезвия умелого палача. Эби достает из-за спины лучший из своих ножей, который все это время сжимала не по-женски твердой рукой. Ее очередь наслаждаться.
Когда Абигаэль, наконец, отпускает в небытие дергающееся, хрипящее в агонии тело (которое оно у Цапфуэля? сотое? двухсотое?), ее прекрасное платье безнадежно испорчено. Все воды мира не вернут заскорузлой бурой тряпке прежней чистоты и свежести. Зато отмыть маленькие ладони совсем просто. Не нужны благовония Аравии, чтобы перебить запах крови, идущий не только от рук — от всего тела дочери Белиала. Она погружается в горячую ванну и, глядя, как медленно розовеет мыльная вода, шепчет отцу, заглянувшему удостовериться, что Эби всем довольна:
— Убери там…
Велиар кивает и идет снимать с крюка что-то, напоминающее освежеванную свиную тушу, тело дурака, пожелавшего стать мучеником за веру. Что ж, ангел исполнил пожелание смертного. Так, как лунным духом заповедано — в темном бреду, в черных делах, в крови по колено. Но знает Агриэль, и знает Абигаэль, и знает Уриил: скоро, очень скоро новый праведник попросится в святые. И снова ангел придет сюда, освещая внутренним светом человеческую плоть, делая ее прекрасной.
— К черту, — шепчет во сне Эби, вновь и вновь вытирая ладони о простыню, — к черту, разлюби меня, отъебись.
— Что ж, я скажу. Не хочу ни жажды вашей, ни восхищения, ни любви. Надоели протянутые руки. Хочу, чтобы не трогали, не ловили, не пытались присвоить, — с холодной дерзостью отвечает Абигаэль.
Катерина молчит. Внутренним взором она по-прежнему видит сломанные, обесчещенные тела жертв Кровавой Эби. Тела, оскверненные такими способами, каких Саграда и вообразить не могла. Но теперь они пылают в ее сознании, раскрашенные яркими, сочными, зазывными красками.
— Они хотели, — шелестит чуть слышный голос у Катиных колен. — Они приходили ко мне за этим.
Катя все еще молчит, ловя ощущения Абигаэль. Позыв к бегству мечется в мозгу леди Солсбери, но куда ей бежать? Нет на свете дыры настолько глубокой и грязной, чтобы скрыться от деяний Кровавой Эби. От ее жажды, от ее… популярности.
— Не осуждай ее… нас, — с порога просит Наама. — Это не она, это я жаждала человечьей крови. Незадолго до рождения девчонки Велиара я умерла, гнусно умерла, грязно. Сгорела на костре тайгерма. И сорок девять черных кошек — до меня. От нашего воя луна стала красной, вокруг нее сгустился огненный ореол и держался девять дней. Не знаю, получил ли тот ублюдок, что замучил нас, свой кусок магического пирога, упокоились ли бедные зверушки в раю для мурзиков, но я — я вернулась в смертное тело. В тело дочки Белиала. — Улыбка матери демонов превращается в оскал. — Намереваясь мстить — всем людям, всем без разбора. Демоны, прямо скажем, неласковы с людьми. Но только обезумевший демон будет обращаться с людьми… по-человечески. Ты же понимаешь: блад-плей и найф-плей[71] — изобретение вашего разума, не дьявольского? Мы, если хотим убить, убиваем сразу.
— Мы мучаем вас, — голос нефилима вплетается в голос матери-тьмы, необоримой клипот Хошех, — потому что вы просите нас об этом. Вы нас об этом молите…
— …верите, что мука очистит вас…
— …подарит вам знание…
— …поставит вас рядом с нами…
— …и вы готовы уничтожать друг друга и сами себя…
— …Caedite eos! Novit enim Dominus qui sunt eius. Убивайте всех! Господь отличит своих. — И Наама, запрокинув голову, хохочет, вперемешку с хохотом из ее горла рвутся крики тех, кто был вырезан в Безье,[72] а из глаз льются их слезы. — Ты все еще веришь, что человек не может захотеть такого для СЕБЯ, пускай и выбрал это для ДРУГОГО?
— А всё любовь, всё она, проклятая, — улыбаясь кроткой, девичьей улыбкой, кивает Кровавая Эби. — Любовь к родине. Любовь к господу. Любовь к идее. Любовь к тому, ради кого ты готов мучить на перекрестках беззащитных тварей божьих…
— …и зажигать божьи костры! — лениво тянет Наама, перебирая своими нечеловеческими пальцами в четыре фаланги длиной. — Костры инквизиции. Или костры Бельтейна. И то, и другое — костер божий, ведь так, Катенька, жена моего предвечного любовника? Есть тебе, ради кого зажечь костер?
Есть. По крайней мере двое. Или даже трое. Любовь к ним оправдает все подлости, все жестокости, все грехи мои, смертные и простительные, звенит в мозгу злая струна. А не оправдает — хрен с ним, с оправданием. И без него в аду сгорим, моя любимая. Не так страшна геенна, как ее малюют. Не так страшны муки совести, и одиночества, и бездушия. Прямо сейчас у твоих ног — живой тому пример, дочь демона и прапрапрабабки твоей, сидит на ковре из шкур, сколько же зверья пришлось угробить, чтобы застелить эту огромную комнату от стены до стены, сколько же пришлось угробить людей, чтобы выжечь эту сильную душу дотла, чтоб ни синь-пороха не оставить…