Имоджен Кларк – Открытки от незнакомца (страница 42)
Урсула заводит меня внутрь и указывает на веранду.
– Найди столик, я принесу завтрак. Что тебе взять?
Она разговаривает приказным тоном, но я начинаю думать, что это ее обычная манера, и не возмущаюсь.
– Капучино. Еда любая, сами выберите, что посимпатичнее.
Здесь все симпатичное, поэтому она смотрит на меня как на дурочку, приподняв бровь и снова, как вчера, исполнившись высокомерия. Но по крайней мере, ничего не говорит, а просто встает в очередь.
Кафе заполнено туристами и людьми в деловых костюмах, привыкшими завтракать здесь перед работой. Одна стена стеклянная, за ней увлеченно трудятся пекари в белых фартуках: они достают из печей полные поддоны, отвозят тележки, груженные готовой выпечкой. Почему-то они напоминают мне умпа-лумпов из «Чарли и шоколадной фабрики», хотя все они нормального роста и вовсе не оранжевые. По периметру пекарни тянется на высоте трех метров конвейер, по которому корзины с хлебом едут к прилавку. Я выбираю одну и от нечего делать провожаю ее взглядом. Достигнув крайней точки траектории, «моя» корзина едет обратно, и никто ее почему-то не снимает. Наверное, это устроено для развлечения туристов.
Я поднимаюсь на веранду и нахожу свободный столик с видом на служебный двор и на залив. Отсюда виден даже мост.
Урсула приносит поднос с двумя белыми чашками и двумя тарелками с кусками пирога и безмолвно ставит его на столик.
– Спасибо. – Я беру чашку. Пирог небольшой, мой голод ему не утолить, но для начала сойдет. – Хорошее местечко, – говорю я, не зная, как еще начать.
Урсула кивает и режет свой кусок пирога на кубики, которые начинает по одному отправлять себе в рот. Я режу свой на две части и в один присест уминаю обе.
– Итак, подытожим, – говорит она, съев треть от своего куска. – Ты считала свою мать, мою сестру, умершей. Недавно ты узнала, что это не так… – Она делает паузу, как будто обдумывает свою фразу, и продолжает: – Или, по крайней мере, может быть не так. Твой отец болен какой-то формой деменции и не способен ответить на твои вопросы, поэтому ты разыскала меня. Так примерно? Я ничего не упустила?
Я не вижу ни малейшей эмоциональной вовлеченности. Для нее это просто перечень фактов, а не сложная, очень печальная история ее родной семьи. Но я готова допустить, что ее отстраненный подход облегчает мое положение. Бездушное перечисление фактов пока что не содержит главного. Я киваю, боясь, что от волнения могу потерять голос. В животе спазм, грудь сжимает, я молча сижу и жду, пока Урсула выложит мне правду обо всей моей жизни.
– Ну так вот… – Она смотрит в мои широко раскрытые глаза. – Нет, она не умерла, она по-прежнему с нами, благослови ее Господь.
Это сказано насмешливо, даже презрительно по отношению к ее родной сестре. Но мне не до ее тона, я силюсь осознать суть услышанного. Моя мать жива! Вопреки тому, что все твердили, она жива. Просто она нас бросила. Конечно, я бесконечно обдумывала эту возможность с тех пор, как наткнулась на открытки, но правда открылась только сейчас. У меня получается вымолвить одно-единственное слово:
– Почему?
Урсула берет свою чашку с кофе и принимается взбалтывать содержимое. Черная жидкость поднимается к самому краю чашки. Я уже думаю, что сейчас она зальет стол, но Урсула вовремя останавливается.
– Ты ведь понимаешь, Кара, что, когда я выложу то, что тебе хочется узнать, обратного пути уже не будет? Тебе не избавиться от этого знания, как бы ты ни старалась. Ты уверена, что тебе так уж этого хочется?
Как много я об этом думала! С тех пор как нашла открытки, бесконечно ломаю голову над этой проблемой, она у меня мотается туда-сюда, как игрушечный кораблик в шторм. Иногда мне кажется, что лучше было бы все это забыть и жить дальше по-прежнему. Но в глубине души я понимаю, что так не пойдет. Я должна понять. Теперь у меня нет обратного пути.
Я решительно киваю:
– Поверьте, я это знаю. Но я зашла так далеко, что иного мне уже не дано. Я не позволяю себе думать о том, что делать дальше, пока точно не узнаю, что она нас бросила. Пока я не узнаю, почему она так поступила, я буду оставаться в тупике. Прошу, расскажите мне все. Все-все!
Я стараюсь, чтобы в моем голосе не было слышно отчаяния. Чтобы все получилось, я должна сохранять спокойствие. Пускай этим утром Урсула выглядит далеко не такой неуравновешенной, как вчера, когда она сбежала из ресторана, все равно я должна постараться не ляпнуть ничего такого, что может опять вывести ее из себя. Она внимательно следит за мной, как будто решает, как быть, потом медленно кивает.
– Хорошо. Раз ты так уверена… Между прочим, ты на нее похожа. Она тоже была такой решительной, хоть куда.
До такой степени, что бросила двоих своих маленьких детей, хочется мне сказать, но я не позволяю этим словам сорваться с языка. Урсула откидывается на спинку стула и ненадолго закрывает глаза. И после этого начинает:
– Мы с твоей матерью выросли в крошечном домике с двумя спальнями и террасой в Тоттенхэме. Нас было четверо. Наша мать, твоя бабка, была швеей, шила жалкую одежку для лавчонок. Отец был слесарем. Собственной мастерской у него не было, он пахал на хозяина, а у того, как я подозреваю, были связи в уголовном мире, хотя сам он был в нем мелкой сошкой. Мы с Энни были хорошими девочками, мама очень старалась, чтобы мы выглядели куколками, сама шила нам одежду, следила, чтобы наша обувь была целой, вкусно нас кормила. Хорошая была женщина, правда, невзирая ни на что, очень для нас старалась. А вот отец… Этот был совсем другого поля ягода.
Она смотрит на проволочные корзины с хлебом, ползущие над нашими головами, и некоторое время молчит. То ли она воскрешает в памяти воспоминания, то ли подыскивает правильные слова. Я подбираю крошки от пирога и жду.
– В сущности, наш отец был тираном. Он тиранил маму, а когда мы подросли, стал тиранить нас.
– Как это? – спрашиваю я, не подумав.
Урсула раздражена тем, что я ее перебила. Очевидно, она собирается поведать мне всю историю в своем темпе.
– Простите, – бормочу я, решив больше не мешать ей рассказывать.
– Он распускал руки. В этом нет ничего необычного, многие мужчины так делают. После работы он ходил в паб, особенно после удачных ставок на скачках, напивался там, тащился домой и принимался колотить мать. Она умела приводить его в чувство – пришлось научиться. К его возвращению она старалась приготовить для него еду и уложить или по крайней мере утихомирить нас. Если у нее были опасения, что он будет особенно буйствовать, то она скрывалась от него. Не уходила из дому – нас нельзя было на него оставить, – а пряталась наверху к его приходу или забивалась в постель. Но иногда ей все равно от него доставалось. Мы с Энни лежали на одной кровати тихо как мышки, надеясь, что он забудет о нашем существовании. Мы слышали, как он возвращается и как мама с ним разговаривает – у нее был особенный, звонкий такой голос, когда она чувствовала опасность. Бывало, он кричал, а она рыдала. Это было безобразно, порой просто невыносимо.
Она опять умолкает. Ее кожа кажется серой, морщины многочисленнее и глубже, чем раньше. Видно, что ей больно все это мне рассказывать, и мне ее почти жалко.
– Хочу еще кофе, – резко произносит она. – Тебе тоже?
Ей нужен перерыв, нужно собраться с силами, прежде чем продолжить. Я киваю и смотрю, как она идет мелкими шажками вниз, к прилавку.
Вернувшись, она осторожно ставит на стол чашки, опускает голову. Ерошит пальцами свои короткие волосы. Ее руки похожи на мои: тонкие пальцы с заметными венами. Не поднимая головы, она продолжает свой рассказ:
– В общем, так мы трое и жили: ползали по дому, стараясь не привлекать его внимания и не нарушать порядка, чтобы его не бесить. Иногда я мечтала, как мы – я, мама и Энни – от него сбежим: соберем вещи и поселимся там, где ему нас не найти. Но это были семидесятые годы. Нам было некуда идти. Мама не зарабатывала на фабрике достаточно, чтобы нам хватило, даже если бы мы нашли, где жить. Мы с Энни шептались по углам, чем займемся, когда окончим школу. Мы мечтали пойти работать и вместе снимать квартиру…
Какое-то мгновение она выглядит почти мечтательной, но быстро щурится. Линия ее губ твердеет.
– Но все вышло не так.
Сказав это, она делает глубокий вдох и справляется с гневом, грозившим ею овладеть.
– Не помню, чтобы я сильно переживала за мать, все мои мысли были о себе и Энни. Я считала, что мать сама виновата в том, что вышла за отца. Не наша вина, что она так плохо разбиралась в людях, но последствия пришлось разгребать нам. Помню, как он впервые сделал мне больно…
Можно подумать, что рядом с ней нет меня, что она говорит сама с собой, ни на кого не глядя. Я замерла, почти перестала дышать.
– Он отшвырнул меня к стене кухни и сломал мне ключицу. Мать просто на это смотрела. Энни младше меня, и тем не менее она попыталась его оттащить и заработала фонарь под глазом, а мама… Она стояла и ждала, когда это кончится. Я ей этого так и не простила.
В кафе все время заходят люди, но столики вокруг нас остаются пустыми, как будто все понимают, что нам нужно пространство. Урсула продолжает:
– Это было не просто насилие. Он был мерзавцем, любителем доминировать и манипулировать. Вечно нам твердил, какие мы никчемные. Сыпал бранью, как другие – шутками. Мы всегда были плохими: некрасивыми, толстыми, болтливыми, мы его разоряли – он всегда находил, за что нас отругать. Но у меня была Энни, а у нее я. Мы объясняли друг дружке, что он несет чушь, что не надо обращать на него внимания. Но мать он этим страшно мучил. Год за годом она становилась все меньше, ей все хуже удавалось ему сопротивляться. Она переставала прятаться к его приходу, словно бросала ему вызов: ударь меня! Как будто считала, что заслужила побои. А потом Аннелиз познакомилась с твоим отцом.