Ильяс Есенберлин – Мангыстауский фронт (страница 56)
— Семья у меня… Трое девчонок…
Ерден строго посмотрел на водителя.
«Трое детей… Лжет, поди. В сущности, какая разница?! Черт с ним, с этим пьяницей. Надо в аэропорт ехать».
Облегченно вздохнув, как всегда, когда принимал решение, залез в кабину:
— Поехали! В аэропорт!
Шофер с тупым удивлением уставился на него, не сразу сообразив, что опасность миновала.
— Лады! — откликнулся он с готовностью. Нырнул в кабину, радостно хлопнул дверцей, включил зажигание.
— Да не гони, не гони! — осадил Ерден.
— Ясно, ясно. — успокоил шофер. — Доедем как надо.
Шофер склонился над баранкой, ловко и точно управляя тяжелой машиной. Он уверенно оттирал менее удачливых или не таких опытных водителей, ловил в боковом зеркальце их взгляды, в которых привычно читал зависть и неприязнь. Поводя из стороны в сторону толстой шеей, шофер косился на пассажира, и, как это часто бывает с натурами, привыкшими ловчить, уже с уважением думал о человеке, от которого зависел. Неожиданный пассажир сидел прямо, поджав тонкие губы, выпятив твердый подбородок и пристально глядя в лобовое стекло. Лицо у него было непроницаемое, усталое, тронутое пустынным загаром.
«Серьезный мужик. Сразу угадал!» — думал шофер, по привычке дергая головой и щуря кошачьи глаза, когда обходил очередную машину. При этом он старался вести грузовик так, чтобы пассажира трясло как можно меньше. «С ходу не просквозишь, но договориться всегда можно…» — окончательно составил он свое мнение о Ердене.
Они мчались в аэропорт, словно люди, хорошо и давно понимающие друг друга, а потому не считающие нужным произносить пустые слова.
«Свой мужик. Другой бы на его месте такую бочку покатил — не расхлебаешься, — думал шофер, косясь на соседа. — А этот… Повезло».
Так они молча и ехали, и только в аэропорту, куда шофер пошел вслед за Ерденом, он, передавая портфель, который услужливо нес, заговорщически блеснул глазами:
— Спасибо! Не забуду… Если приедете в Форт снова и что-нибудь понадобится… Ну, мало ли что?! Клещев моя фамилия. Третья автобаза. Да меня все знают.
Ерден будто не слышал, только еще сильнее выпятил подбородок, презрительно поджал губы. Но мозг автоматически запомнил: «Клещев. Форт-Шевченко. Третья автобаза».
Клещев все так же предупредительно проводил Ердена до самого трапа, что-то шепнул бортпроводнице, и та, улыбнувшись, остановила других пассажиров, пропуская Ердена вперед. Уже сидя в самолете, безразлично поглядывая на ватные облака, проплывающие за круглым окошечком, Ерден почему-то вспомнил об этом и, когда бортпроводница проходила мимо, подозвал ее:
— Клещев этот? Кто он вам?
— Клещев-то? Да никто… Просто… — она замялась. — Пробивно-о-ой мужик! А вы его хорошо знаете?
— Не очень, — сухо ответил Ерден.
Откинувшись в кресле, прикрыв веками глаза, Ерден пытался задремать. Но сон не шел. Все эти дни, проведенные в командировке, словно спрессовались в один миг, тяжелый, тускло-серый, как булыжник. Перебирая в памяти события, он чувствовал только страшную усталость и какую-то неуверенность. Откуда она шла — он не мог бы объяснить.
Обычно, когда становилось не по себе, Ерден пытался отвлечься работой. Сунулся в портфель за бумагами, и руку царапнули осколки раздавленной куклы.
«Черт!» — ругнулся Малкожин, вспомнив Клещева и промокая платком кровь.
Уже осторожнее разыскал черновик докладной записки. Она почти не пострадала, если не считать, что листы пропахли кремом для бритья, вытекшим из расплющенного тюбика. Запах крема все стоял в ноздрях, отвлекая от чтения, и Ерден отложил докладную.
Не читалось, не спалось.
Он стал глядеть вниз. Под крылом проплывала земля, такая голая, однообразная, словно сожженная кислотой. Глаз тщетно пытался отыскать среди этой пустыни хоть какое-нибудь яркое пятно. Но даже заходящее солнце казалось мертвенным.
Ерден отвернулся, снова закрыл глаза, стал вспоминать дом — вечное свое прибежище, успокоение, приют, где царили мир и покой, созданный им. Мысли о доме немного успокоили.
«Заеду в магазин, выберу внучке новый подарок, — думал он с нежностью о малышке. И без всякой связи — почему-то о диссертации: — Надо форсировать защиту. Зачем тянуть. Мало ли что. Все под богом ходим…»
И вдруг всплыло свинцовое лицо Клещева с кошачьими глазами. Оно виделось так явственно, что Ерден завозился, задвигался.
«Да провались ты, пьяница! Не к ночи будь помянут! — пробормотал он. — Явился некстати!»
Как все игроки, Ерден Малкожин был-немного суеверен.
XI
С невеселыми думами ехал Бестибай в Майкудук, но, едва замаячили у горизонта родные холмы, заметно ожил. Да и как не встрепенуться?! С каждым поворотом дороги что-нибудь да всплывало в памяти. Здесь, у желтого бугра, волки задрали верблюжонка, из-за которого потом лютовал Сары: спина до сих пор помнит его камчу. У этого колодца поил скот. Сколько воды из него утекло, а колодец жив, и чабан, что попался в пути, к нему и гонит отару. А вот у того поворота, где разбегаются дороги — одна идет в Хиву, другая на Эмбу, — поджидал короткой летней ночью Петровского, чтобы настичь кош Туйебая, уходившего на юг. Та ночь и для него могла быть последней…
За поворотом вспыхнул и погас, словно язык пламени, высокий красный камень. Бестибай обрадовался ему, как старому знакомому: значит, до зимовки осталось двадцать верст. Когда-то у камня победители скачек получали из рук аксакалов награды. Если бы в той байге конь был порезвее! Пятнадцать рублей! Целое богатство по тем временам. Но награда досталась Басикаре, а он, проклиная весь свет, убежал тогда в степь и, в отчаянии катаясь по земле, зажав рот рукавом рубахи, беззвучно рыдал, пока и слез не осталось. Казалось, никогда не избыть горя, не пережить неудачу. Разве понимал тогда, что все проходит и — не успеешь оглянуться — жизнь промелькнет, словно тот красноватый камень, что остался позади.
Из-за чего он так горевал? И почему помнит о той детской печали, которая не стоит и навозной лепешки? Не потому ли, что печаль, как и жизнь, — твоя и с тобой? И коли горюешь или вспоминаешь об этом, значит, живешь. Да и кого из людей на этом свете минуют беды и несчастья? Кого ни возьми — у каждого свои заботы: у кого сурпа жидкая, у кого жемчуг мелкий.
Может, на том свете и царят вечное блаженство да покой?! Но кто знает, что там? Почему-то из загробного мира еще никто не возвращался…
Чем ближе подъезжал Бестибай к Майкудуку, тем больше проникался смирением. «От старости нет лекарств, — вздыхал старик. — Вот и Басикара… В самом Форту лечился у докторов, а толку ни на волос. Сколько ни раздувай погасшую искру — не вспыхнет». Да и разве сам он не похож на такую же чадящую головешку? Скоро и ему придется спуститься туда, куда смерть тащит друга. Но коли аллах милостив к нему и держит на земле — живи, пока живется. Жени сына, дождись внука, а дальше… Не зря говорится: хорошее бывает посредине между плохим…
Бестибай уверился, что не застанет Басикару в живых, — уж больно плох он был еще в больнице! — и потому решил про себя: приедет и сразу пойдет на кладбище, привяжет к тугу длинную белую тряпочку и оставит на могиле большую пиалу. Пусть и в том, другом мире Басикаре будет во что одеться, из чего пить шубат. «Эх, Басикара, Басикара… Воистину, как сказал пророк, смерть — это чаша, все люди осушат ее. Могила же — врата, и все войдут в них».
Несмотря на мрачные раздумья, жизнь и степь казались особенно прекрасными. Бестибай глядел вокруг и не мог наглядеться. Он любил осеннюю пору, когда земля замирает в предчувствии морозов и снега. В такие дни — чего скрывать! — особенно хорошо чувствовать себя живым.
Прозрачен и чист воздух, дышится легко, а простор томит, словно жажда. Не усидеть дома, и, как ни ворчит жена, бывало, с утра уже седлаешь коня и едешь в гости.
Бежит конь по замерзшей степи, и видно далеко-далеко. Сначала юрты похожи на птиц, присевших отдохнуть перед дальним перелетом, потом на шлемы батыров, а подъедешь поближе — словно высятся верблюжьи горбы. Сын хозяина принимает повод, а ты приветствуешь старого друга, долго держа ладонь у сердца. Руки здоровы, ноги здоровы. Бараны, верблюды, кони — все здоровы. Слава аллаху!
Журчит неторопливая беседа. Вносится дымящееся блюдо с бесбармаком. Ах, какое мясо! Жирное, сладкое. Тронешь пальцем — жир бежит, словно вода из родника. А сурпа?! Драгоценный напиток, восстанавливающий молодость, льется в горло. Чаша за чашей. И не замечаешь, когда и кто ее наполняет. Как хорошо-то, о всевышний! Да славятся его щедрость и благоволение!
Бестибай представил все это и даже зажмурился, а когда открыл глаза, увидел впереди всадника, трясущегося на каурой кобыле. Его длинная сухая спина торчала, как рыбья кость.
«Кто это едет? Похоже, что Искак. Хоть и ел всю жизнь за троих — все равно был тощий как палка. «Бездонный желудок!» — так его прозвали. Но Искак давно переехал из Майкудука на Бузачи. Неужто вернулся? — раздумывал Бестибай, издали стараясь угадать, чья же это худая спина, на которой чапан висит как пустой мешок, маячит впереди. — А может Рыскулбек? Когда работал секретарем исполкома, такой толстый был, что на лошадь не мог взобраться — на машине ездил. Сняли с должности — высох с огорчения и стал как щепка…»