Илья Репин – Мысли об искусстве (страница 9)
Да, картины Матейко надо изучать, хотя большое наслаждение доставляет созерцание и каждого куска его картины. Вырежьте любой кусок – получите прекрасную картину, полную мельчайших деталей; да, это-то, конечно, и тяжелит общее впечатление от колоссальных холстов. Вот хотя бы его «Костюшко после победы под Рацлавицами». Сколько чудесных кусков, строго нарисованных, прекрасно написанных, а в общем вредящих картине. Да, в картинах – нужны фоны, нужны пространства для отдыха глаз и для простора главных фигур. Говорят, близорукость автора была причиной такой работы, – возможно. Большая техническая ошибка этого могикана исторической живописи, что он решительно везде – на всех планах и во всех углах картины – подробно заканчивает все детали всех предметов с одинаковой страстью и любовью. Малейшие полутона, которые видны в натуре только при долгом рассматривании какого-нибудь куска, – жилы на руках, ногти, блеск на них, все мельчайшие переливы, рефлексы от всех предметов, часто даже в преувеличенной дозе, – все подчеркнуто. Неужели ошибочна теория, будто бы в большой картине, чтобы не пропадали детали, надо их резче очерчивать? Нет, я думаю, это просто недостаток зрения – близорукость живописца – был тому причиной. Отодвигаясь немного от своей картины, он уже смутно воспринимал написанное и потому умышленно усиливал все мелочи.
Но с какой любовью, с какой энергией нарисованы все лица, руки, ноги – да и все, все! Как это все везде
Нельзя не удивляться этой гигантской выдержке, этому беспримерному терпению. Такое отношение возможно только при горячей, страстной любви к искусству.
Сегодня в десять часов я был уже на Флорианской улице. У подъезда, где жил Матейко, стоял и колыхался народ под огромным черным флагом. В узкую дверь в порядке входили и выходили посетители. Жандарм, молодой красивый поляк, посреди двери упорядочивал публику и не пускал нищих и бродяг, плохо одетых. Вся темная лестница, до седьмого этажа, декорирована черным газом, растениями и свечами.
Вот и покойник. С крепко сложенными тонкими пальцами бледных рук. Лицо цвета пергамента было страшно, несмотря на кротость и спокойствие; высокий горб на носу выступил теперь еще более. Зачесанные назад волосы и борода
Рано сгорел этот великий энтузиаст, горячий патриот. Подвиг его на прославление своей родины – беспримерный по своей колоссальности. Для создания этого великого цикла польской эпопеи нужны были гигантские силы и преданная душа. Да, в этом небольшом теле жила действительно героическая душа…
После полудня прояснилось. Я вышел за город, прошел по полотну до шоссе. По прекрасному, ровному, как бильярд, полю учились новобранцы, и залпы их часто направлялись в меня. Я не боялся – я знал, что это холостые заряды. Я больше чем когда-нибудь верю в общее примирение всех народов… Пусть эти молодые хлопцы бегают, резвятся со своими молодыми офицерами и неустрашимо шлепают в лужах и канавах воды.
Над этими лилипутиками, как казалось с насыпи, весь горизонт покрывала живописная гора с садами и домиками у подола. Миром и благополучием веяло от этой картины; только посреди горы искусственно насыпанная колоссальная пирамида – Костюшкин холм[49] – резко куполом вздымалась к небу и притягивала к себе. Говорят, этот холм насыпали поляки под строгим запретом австрийских властей – в рукавах носили землю.
На центральной площади каждое утро я вижу свежий венок Костюшко, лежащий на каменной плите на том месте, где он принимал присягу нации.
В картине Матейко он представлен на великолепном коне, в светлом шелковом кафтане, с развевающимися кудрями времен Директории и вдохновенным счастливым лицом юноши. Щеголеватые уланы, храбрые шляхтичи и масса, масса хлопов-галичан в белых кафтанах, с насаженными на древке косами – все ликовало победу на месте этого холма.
Письмо третье
Вчера уже целой кавалькадой, в обществе молодых краковских художников, мы ездили на «Копец Костюшко»[51]; здесь, говорят они, погребено его сердце.
Вид оттуда на все стороны удивительный. За сто пятьдесят верст силуэтом, бледным, как воздух, видны границы – русская и австрийская. Кругом на всех выдающихся пунктах – крепости. И под нами на всех выступах горы – пушки; снуют молодые солдатики, лилипутики-артиллеристы.
Красиво извивается большая дорога вниз, вся она густо засажена каштанами. У крепостных ворот видны и наши белые верховые лошади, которых мы отдали солдатикам подержать. Внутренняя кирпичная стена крепости вся измалевана синими мишенями разных величин и разных фигур. Еще ближе к подолу Копеца – гребень прелестной готической церкви новой постройки. Перед нами на самой площадке, на каменном невысоком пьедестале лежит аршина в полтора кубический камень с гладко отесанными краями. Посреди одной стенки – надпись:
В Вильне, в Варшаве, и еще больше здесь, в Кракове, и, вероятно, во всех польских городах есть эти возвышенные точки, где легко и свободно дышится, где верится в жизнь и в лучшее будущее. Античные греки запрещали рабам всходить на Пникс[52]. Но Франц-Иосиф добродушен и доверчив; все войско – чистокровные поляки: никто в Кракове не говорит по-немецки, ни одной немецкой вывески во всем городе.
Университет, библиотека, магистрат, соборы – все это в лучшем виде, реставрировано и заново выстроено в затейливом, дорогом стиле готики. Самоуправление и свобода полные. Поляки говорят, что они Франца-Иосифа обожают, я сомневаюсь в этом. Жалуются на бедность – это правда.
Мои новые друзья, художники-поляки, все из Парижа, все побывали там. Только двое живут здесь, а прочие приехали для этюдов на родину за материалами к картинам, которые они готовят для парижского Салона[53]. В их картинах уже нет ничего общего с Матейко. Их жанр жизнерадостный, веселый. Вместо горького, трагического тона леса на их картинах – блеск солнца, голубое небо, зеленая трава и смеющиеся физиономии дивчат и парубков. Вот после работы, в косовицу, они отдыхают в картине В. Водзиновского[54]. Парни острят над девками; шутки, смех, веселье льются из картины, еще не оконченной.
Матейко гостеприимно давал мастерские в школе этим молодым художникам, учившимся то в Мюнхене, то в Париже.
Вот еще большой жанр В. П[шерва]-Тетмайера[55]. В деревне, во время Пасхи, в ожидании ксендза, для освещения куличей, сала, яиц, девчата, парни, мальчики и другие пестро загромоздили улицу и красиво иллюминуют ее своими белыми костюмами, красными шалями и расцвеченными явствами.
Баталист А. Пиотровский[56], известный уже своими картинами, пишет буколическую картину: полуодетый пастух античного мира играет на свирели, перед ним стоит пастушка, кое-как прикрываясь звериными шкурами. Осенняя пожелтевшая трава, вдали черные горы и мглистый серый воздух дают широкий простор и меланхолическое настроение.
Художники рассказывали мне, что Матейко держал себя гордо и неприступно и был под влиянием своего секретаря, который ссорил его со всеми. Однажды Матейко будто бы не пустил в свою студию даже покойного прусского принца, который путешествовал инкогнито. Маленький ростом, с большой головой, он был очень слаб и болезнен. В последнее время едва ходил. Семейная жизнь его была неудачна. Жена его – полусумасшедшая.
По словам молодых художников, школа живописи здесь, в Кракове, директором которой был Матейко, очень плоха. О ней говорят с добродушной иронией, боясь оскорбить память своего великого могикана.
Великий художник Польши писал, писал и писал свои картины и ничего не хотел знать. Не только школу, он забывал даже есть. Курил свои толстые папиросы «доброго крепкого тютюну», как рассказывают художники. Курил беспрестанно, утоляя кофеем возбужденную никотином жажду. Это, говорят, и было причиной его ранней смерти – постоянный, усидчивый труд и отрава никотином… Недаром концы его пальцев даже в крестном сложении в гробу были буро-желтого никотинового цвета.
Иногда он заходил в свою школу и, смотря по расположению, что-нибудь говорил ученикам. Вел школу небрежно, без всякой системы. Он пользовался неограниченным авторитетом. Никто не смел делать замечаний знаменитому гиганту: поляки считали его беспримерным, великим живописцем… А между тем парижский
Теперь на новых выставках в Варшаве польские адепты рlеinаir’изма довели его до гадости: пестрота лиловых рефлексов насована ими без толку во все плоскости и производит дурацкое впечатление. Синие тени дают мертвый холод картинам. Но авторы ликуют. Под знаменем рlеinаir’изма и импрессионизма лиловой и голубой краской они храбро завоевывают устарелые – коричневые – тона двух предыдущих столетий живописи.