Илья Петрухин – Осовец Книга 3 Первая Осада (страница 3)
«Я на своем посту. Я делаю всё так, как ты ожидаешь. Я не подведу».
Он не ждал ответа. Он знал, что его услышат.
Солнце клонилось к закату.
Оно висело низко над горизонтом — багровое, налитое кровью, прорывающееся сквозь плотную завесу дыма редкими, больными лучами. Небо над Осовцом напоминало старую рану: черное по краям, алое в середине, с рваными краями облаков, похожих на клочья обожженной плоти.
Первый день обстрела закончился.
Крепость была изранена — искромсана снарядами, исполосована осколками, покрыта воронками, словно лицо ветерана оспой. Но она стояла. Стены, которые должны были рухнуть, держались. Люди, которые должны были сломаться, продолжали дышать.
Кирилл стоял на бруствере центрального форта, обессиленный до такой степени, что кости, казалось, превратились в свинец. Каждый мускул в теле гудел от перенапряжения. Веки тяжелели, норовили закрыться, но он не позволял себе этого — смотрел на закат, на дым, на крепость, которая выжила.
Мысли текли медленно, вязко, как смола.
Десять? Двадцать? Он не знал. Он даже не мог представить, что творилось в лазарете в часы, когда снаряды рвались на валах, а раненые прибывали потоком — с переломанными костями, разорванными артериями, с лицами, которые никогда больше не увидят мир такими, какими видели его утром.
Она там одна. Она там среди всего этого.
И она выдержала.
Кирилл вдруг почувствовал странное, почти неуместное чувство. Гордость. Не за себя — за себя он не имел права гордиться, он просто делал свою работу. Но за то, что выдержал этот день так же, как и она.
«Я не хуже, — подумал он, и в этой мысли не было тщеславия, была только констатация факта. — Я выдержал. Мы оба выдержали».
Он не знал, что скажет ей, когда увидит. Может быть, ничего. Может быть, просто посмотрит. И она поймет.
Их молчаливый диалог продолжался.
Кирилл перевел дыхание, поправил ремень на усталом плече и шагнул в сторону штаба — сдавать рапорт. Ноги несли его почти автоматически, сознание уже отключалось, переводя тело в режим экономии. Но где-то глубоко, под усталостью, под болью, под грязью и копотью, теплилось ровное, негромкое пламя.
Он не знал, что это было. Он называл это долгом.
Но это было чем-то большим.
Утро второго дня пришло без грома.
Это было настолько неестественно, что люди на позициях замирали, не веря собственным ушам. Тишина, повисшая над Осовцом, была не мирной — она была хирургической. Такая бывает в операционной перед первым разрезом: когда скальпель уже занесен, дыхание затаено, и вся вселенная сжимается до одной точки.
Кирилл поднялся на командный пункт центрального форта затемно. Он не спал — почти не спал, склонившись над картами в прокуренной землянке, где лампы чадили керосином, а штабные офицеры переговаривались приглушенными голосами, словно боялись разбудить то, что еще дремало в серых сумерках.
Теперь он стоял у амбразуры, сжимая в руке планшет с кальками. На них, тонкими линиями, нанесенными его собственной рукой, был начерчен путь смерти.
— Донесение! — раздалось за спиной. Вестовой, мальчишка с испуганными глазами, вытянулся у порога. — Наблюдатели с южного вала: немецкая пехота разворачивается в цепи. Силы до полка. Направление — центральный форт.
Кирилл не обернулся. Только кивнул — коротко, как зарубка на совести.
Он чувствовал это всей кожей. Та особая, звериная дрожь, которая пробегает по позвоночнику перед схваткой, когда воздух становится густым от адреналина. Но он подавил ее, как подавлял всё остальное. Его война не будет вестись штыком и прикладом. Его война происходит здесь — на картах, в цифрах, в расчетах.
Пальцы его легли на схемы.
Он водил по ним кончиками, беззвучно шевеля губами, сверяя расстояния, углы, зоны поражения. Каждый квадрат земли перед крепостью был ему знаком, как собственная ладонь. Он знал, где земляные воронки способны укрыть цепь, а где открытое пространство станет мясорубкой. Он знал, какие участки минными полями прикроют себя сами, а какие нуждаются в постоянном ружейном обстреле.
Он перевернул лист, сверяясь с нумерацией фугасов.
За спиной зазвенел полевой телефон. Голос в трубке звучал резко, отрывисто. Кто-то докладывал о движении резервов. Кто-то требовал подкреплений. Кто-то молился.
Кирилл не слушал. Он видел.
И тогда грянули горны.
Звук был древним — нечеловеческим, леденящим. Он шел с той стороны, где в утреннем тумане колыхались серо-зеленые волны немецкой пехоты. Рёв десятков медных труб разорвал тишину, как нож рвет холст. Это был сигнал, от которого у ветеранов сводило скулы, а новобранцы крестились и плевали через левое плечо.
— Идут! — закричали на валах. — Идут, суки!
Кирилл поднял глаза от карты.
С наблюдательного пункта ему было видно всё. Как из тумана, как из преисподней, рождались цепи. Они выползали из-за бугров, из-за перелесков — серые, плотные, неумолимые. Солдаты шли ровными рядами, с винтовками наперевес, с примкнутыми штыками, поблескивающими в утреннем свете. Шли, как на парад. Шли, как на смерть.
Им навстречу, со стен крепости, ударили залпы.
Сначала это был одинокий выстрел — кто-то не выдержал, спустил курок раньше команды. Потом другой. Третий. И вот уже вся линия обороны превратилась в огнедышащий вал. Ружейные залпы гремели так часто, что отдельные выстрелы сливались в сплошной, протяжный гул.
Началась симфония.
Кирилл замер. Он не шевелился, не дышал, только слушал. Его лицо превратилось в маску — нечеловеческой, почти самурайской концентрации. Глаза, сузившись, бегали по горизонту, фиксируя каждый взрыв, каждую вспышку, каждое движение серых фигур.
Он знал этот участок. Он сам проектировал здесь минные заграждения. Каждый фугас, каждая шрапнельная мина были заложены его расчетами, выверены до вершка. Саперы ругались, когда он заставлял их перекапывать уже готовые участки — "Ваше благородие, да куда ж еще глубже?!" — но он был непреклонен.
И сейчас, глядя, как атакующие цепи приближаются к невидимой черте, он понял: час расплаты настал.
Первый взрыв разорвал утро.
Он был не таким, как артиллерийские — тот был глубже, плотнее, страшнее. Земля под ногами атакующих вздыбилась, выплюнув вверх тонны грунта, обломков, камней и человеческих тел. Столб черного дыма взметнулся к небу, и в этом дыму кружились и падали осколки — рваные, горячие, жаждущие.
Второй взрыв грянул через три секунды. Третий — через две.
Кирилл считал.
Он не думал о том, что там, в дыму и огне, кричат люди. Он не позволял себе представлять, как сталь вонзается в тела, как земля поглощает живых, как мать теряет сына, а жена — мужа. Это была не его война. Его войной были цифры.
Но где-то глубоко, там, куда он запретил себе заглядывать, что-то екнуло.
Земля вздымалась под ногами атакующих раз за разом. Мины рвались не хаотично — они выстраивались в замысловатый, жестокий узор. Ковер смерти, сотканный его руками. Немецкие цепи ломались, солдаты разбегались, натыкались на новые фугасы, падали, вставали, снова падали.
Кирилл стоял у амбразуры, вцепившись в планшет, и слушал эту адскую симфонию. Он не молился. Не проклинал. Он просто делал свою работу.
А где-то там, за стенами форта, за дымом и кровью, за этим чудовищным концертом из взрывов и криков, была она. Ли Цзи. И она делала свою.
Первая волна разбилась о невидимую стену за тридцать саженей до рва.
Кирилл наблюдал за этим с холодным, почти отстраненным спокойствием. С высоты командного пункта было видно всё — как серые цепи, еще минуту назад такие стройные и грозные, вдруг ломаются, распадаются на отдельные фигурки, мечутся, падают, встают и снова падают. Каждый новый взрыв подбрасывал в воздух чьи-то тела, каски, винтовки — все это кружилось в дыму, как в чудовищном хороводе.
Крики доносились даже сюда, сквозь грохот разрывов. Немецкие — «Sanitäter! Sanitäter!», русские — «Братцы, отходи!», и просто сплошной, нечленораздельный вой раненых лошадей и людей, смешанных в одну кровавую кашу на подступах к крепости.
Кирилл смотрел и не отводил взгляда.
Он не испытывал торжества. Не было в нем той животной радости, которую он видел на лицах солдат, когда те кричали «Ура!» и стреляли вслед убегающему врагу. Внутри него жило другое чувство — странное, неудобное, почти неуместное в этом аду.
Ледяное удовлетворение инженера.
Он чувствовал это так же отчетливо, как хирург чувствует под скальпелем рассекаемую ткань — без радости, без ужаса, с одной лишь профессиональной, почти механической точностью.