Илья Лавров – Черно-красная книга вокруг (страница 2)
–– Что вы хотите? – спросила она шепотом.
Я пожал плечами, мол, что я могу еще хотеть, и ответил тоже шепотом:
–– Деньги.
–– Сколько? – спросила она быстро, по-деловому.
–– Три тысячи долларов.
–– Хорошо, – сказала она, а я пожалел, что попросил не пять.
–– Значит так, – быстро заговорил я, пока она не опомнилась. – Даю вам сутки с небольшим. Завтра в семнадцать часов встаньте на углу Ленинского и Московского проспектов напротив памятника Ленину возле проезжей части. Будьте одна. Деньги держите наготове. Тогда и купите у меня пленку. Но предупреждаю: без шуток. На всякий случай мы оставим себе фотографии, и если со мной что-нибудь случится, мой напарник найдет способ, где их пристроить.
Я очень опасно блефовал. Никакого напарника у меня не было. Но попал в точку. Мне вообще сильно повезло в тот первый раз. На следующий день в семнадцать десять я уже ехал на такси по Ленинскому проспекту подальше от того злополучного места. Помню, как оглянулся и увидел – Ленин протягивает в мою сторону руку, мол, отдай. Но погони не было. В кармане у меня лежала пачка «зеленых», сердце билось где-то в пятках, а в голове вертелось: «И никакая она не ведьма. Обычная самка, наложившая от страха в штаны».
Впрочем, и мои штаны только чудом остались сухи.
2
Есть писатели признанные, читаемые, любимые; есть писатели признанные, читаемые, но не любимые; есть писатели признанные, но не читаемые; есть просто непризнанные писатели. И последних легион…
Павел Заманихин принадлежал как раз к ним, истребляющим бумагу, считай – деревья, как жуки-короеды. Сколько ими, короедами, испорчено бумаги, чернил, карандашей, сколько потрачено на них времени серьезных занятых людей: редакторов, издателей, литконсультантов, которым хочешь, не хочешь приходиться читать бесконечные опусы этого легиона. Но грозил Заманихин! Грозил оторваться от себе подобных и потеснить настоящих писателей, как бы те того не хотели, – если не в первой группе, то во второй или хотя бы в третьей.
1 июня 199… года, в воскресенье, он проснулся с мыслью, что теперь-то он будет известен. Бывает же такое со смертными! Только вчера он, оператор котельной, крутил задвижки, регулировал давление пара на деаэраторе, включал и выключал бойлер, никому не известный, непризнанный, а сегодня о нем уже будет знать весь мир. Конечно, гипербола здесь раздулась, как только может она раздуться в голове человека с нездоровым воображением – в голове писателя, но повод для гордости у Заманихина действительно был. Вчера поступила в продажу его первая книга под названием «Мертвый фотограф». И пусть ему послезавтра снова идти на смену, пусть книга была задержана с выходом на два месяца из-за прекращения финансирования, пусть это всего сто девяносто две странички в мягкой обложке, пусть тираж лишь тысяча экземпляров – Заманихину этого было достаточно для удовлетворения авторского тщеславия.
Тщеславие, оно ведь такое разное. Одному хватит и случайной фотографии в районной газетенке, где угадывается лицо или вытянутая рука на дальнем плане; другому и целого мира мало.
Гонорар задерживали. Но пока Заманихина это не волновало. Что там деньги по сравнению с радостью славы! Главное – пробился. Казалось, предложи ему в издательстве за роман и несколько рассказов, что уместились в книжке, десятидолларовую бумажку, он и на это согласится. Раньше-то было одно разочарование да саркастическая ухмылка жены, стоило ему вместо гонорара получить по несколько экземпляров журналов с опубликованными в них своими рассказами. Три раза так и было. Три раза его рассказы брали литературные журналы – интересная, если задуматься, омоформа: Заманихин думал, что это его произведения брали приступом журналы, как какую-то недосягаемую литературную высоту, а в журналах, наверно, думали наоборот: «Возьмем рассказик, так и быть». Прямо как хрестоматийное «мать любит дочь», где непонятно, кто кого любит, или парадоксальное «бытие определяет сознание», где непонятно, что чего определяет. Что здесь было раньше: курица или яйцо?
С первым июня Заманихин связывал большие надежды. И речь здесь не о тщеславии. Уже год прошел, как Павел поставил в своем романе окончательную жирную точку. После этого он не смог написать ни одной достойной строчки. «Исписался!» – все чаще и чаще думал Заманихин с тревогой, грустнел, хмурился, перечитывал с отвращением только что сочиненное и рвал, рвал бумагу. Возникало еще предположение, что это просто лень, обычная мирская лень. И тогда Заманихин заставлял себя работать, корпел над листом, писал другой, но чувство отвращения не проходило. Не то, не то, – кричали мысли, лист мялся, разлетался на клочки, в упрямом усердии брался новый, и повторялось то же самое только с еще большим остервенением. Заманихин пытался настроиться, перед тем как сесть за стол, читал своих любимых писателей, но те только доказывали ему, кто здесь бездарность. В отчаянии он пробовал писать и по ночам, подражая кумирам, тоже сочинявшим по ночам, но получалось сотворить только рекордно продолжительную зевоту.
Заманихин хватался за одну спасительную мысль, на протяжении целого года всячески им лелеемую, уже давно всю обсосанную и облизанную: все дело в романе, – думал он, – пока роман не опубликуют, пока роман не увидит своего читателя, не сможет он, Заманихин взяться за что-то другое. Приятное оправдание. Со злостью Павел вспоминал, как легко сочинялся «Мертвый фотограф». Что называется «на одном дыхании», если бы не затянулась эта счастливейшая пора на полгода. Было такое чувство, будто кто-то диктовал ему абзац за абзацем, а Заманихин только и успевал записывать. Замыслы в его голове возникали один за другим, он ставил рекорд за рекордом, просиживая за письменным столом то шесть, то семь, то даже восемь часов в день. Немела рука, отваливалась, устав держать авторучку, а Заманихин никак не мог закончить писать, потому что идеи поступали к нему откуда-то, как на хорошем конвейере. И сколько их пропало, когда этот работяга от литературы, думая, что никогда уж теперь не забудет какую-нибудь мысль, конечно, важную, но в то же время и шальную, потому что пришла она к нему в туалете, начисто забывал-таки ее. Поэтому и на работе, и в метро, и дома, и даже в постели он то и дело хватал карандаш, записывая новую идею. А утром она удивительнейшим образом четко вписывалась в повествование – не прибавишь, не выкинешь.
Да, это было вдохновение! Как еще объяснить такую плодовитость? И вот после последней жирной точки, все кончилось, как отрезало. Если бы Заманихин мог проанализировать свои действия, глядишь, и понял бы причины. Тогда, окончив роман, он взял продолжительный писательский отпуск: сначала просто отдых, затем ремонт квартиры, потом поездка в Воронеж к теще на блины. И в результате за те четыре месяца, в которые Заманихин и ручку-то брал всего несколько раз, огонь сочинительства, так сильно раздутый и надежно подпитаный топливом во время создания романа, благополучно потух. Не осталось ни одного хоть слабо тлеющего уголька.
Но тогда казалось, что отдых ему был нужен. После романа он был измучен и выжат до последней капельки-слова. Он устал так, что не мог смотреть на свою книгу, пока еще в рукописном варианте. Но усталость эта была такой приятной, удовлетворяющей, как после секса. И никакого повода к беспокойству не было. Зато потом Заманихин почувствовал себя импотентом. Не тянуло его даже садиться за стол и брать ручку, как некоторых несчастных счастливцев не тянет к женщине. Вот тогда-то в его голове и укоренилась мысль, что все это из-за его детища, из-за романа, рожденного, но не пристроенного. Павел перестал писать, чтобы не мучить себя теми страничными выкидышами, которые неизменно оказывались на полу измятыми или изорванными.
Роман требовал, чтобы его напечатали, роман хотел превратиться в книгу. Заманихину пришлось расшибиться в лепешку, но сделать это. Как ему удалось напечататься – другая история. Мне сейчас не до этого. Мне рассказать бы, какие ужасы ждут его впереди.
И вот теперь, когда роман напечатан, никаких послаблений быть не должно. Теперь надо садиться за стол и работать. Заманихин тихонько выскользнул из-под одеяла, чтобы не разбудить жену.
–– Куда ты? – спросонья взглянула она на часы. – Еще рано…
–– Ты спи, Надюша, спи…
Ее не надо было уговаривать. Она тут же раскинулась на всей кровати.
Заманихин умылся, торопливо позавтракал и сел тут же, на кухне за стол, положив перед собой чистый лист бумаги. Бумага и ручка были приготовлены еще с вечера. Закурил, задумался.
Стоит ли портить этот лист, который в ожидании разлегся перед ним. Заманихин думал, что сейчас слова польются легко и просто, как раньше, будто и не было этого бесплодного года. Но белый лист кричаще сверкал, не давая сосредоточиться.
Еще с вечера он решил, что начнет этот прорыв с небольшого рассказика о том, как один человек, отказавшись пойти на антиядерную демонстрацию, смотрел футбол по телевизору. Трансляцию матча вдруг прервали экстренным сообщением о ядерном взрыве. Человек этот недоуменно смотрел по телевизору, как приближается взрывная волна, а потом воскликнув: «А как же футбол?!» – подошел к окну и в последние секунды жизни увидел взрыв воочию. Но теперь Заманихин испугался: он знал, о чем писать, но не знал как. Вдруг слова, косноязычно брыкаясь, сложатся не так, как нужно, лягут не в те сочетания и тогда… Страшно подумать! Лист будет скомкан.