Илья Франк – Прыжок через быка (страница 68)
Это стихотворение интересно сопоставить с «Жуками сыплет сонный сад». Тут и сад, и даже «самовитая» буква «Ж» («Сад густ, как тесно набранное “Ж”»). Здесь, как и у Пастернака, воздух опредмечен, веществен («Вечерний воздух звонче хрусталя»). Однако за стихотворением Бродского стоит не просто другая модель по отношению к модели Пастернака, а именно прямо противоположная модель. Центростремительная. Не разгорающаяся, а затухающая (и это не оценочное суждение). Водная (мир по Фалесу). Вещи-слова не выстреливаются основой, а опадают обратно, в основу, сливаются:
Взгляд в этом стихотворении цепляется за отдельные, случайные, бессмысленные (и потому обреченные на смерть и возвращение обратно в основу) предметы и действия:
И посмотрите, какая концовка: резкое слово-жест: «И с губ срывается невольно: рак». Но это еще не «самовитое» слово: его роль состоит лишь в том, чтобы крикнуть: «Я – не слово! Вещи – нет! Есть только лес и дождь!» Это холодное отражение и грустная насмешка. Слово, «по роковой задолженности», пятится назад, в неразличимую основу речи, в «злой и вязкий омут».
Но взрыв неизбежен. И когда он произойдет, как раз и пригодится уже намечающаяся резкость тематической и звуковой детали. Бескровное слово нальется кровью.
И жалкое «рак» превратится в мощное «каррр!».
Всё, извините, за мной пришли санитары – прибежали, гады, на крик.
Мороз и солнце, или Всё наоборот
«Wo gehn wir denn hin?«
«Immer nach Hause.«
– Куда же мы идем?
– Всегда домой.
Обращение к «красавице» в стихотворении Пушкина «Зимнее утро» (1829), казавшееся мне в детстве чем-то довольно мутным, хотя и красиво сказанным («Еще ты дремлешь, друг прелестный – / Пора, красавица, проснись: / Открой сомкнуты негой взоры / Навстречу северной Авроры, / Звездою севера явись!») современными поэту читателями (например, друзьями) воспринималось как шутка. Дама, красота которой затмевает свет зари, – классицистский штамп, повторяющийся в сотнях (если не в тысячах) стихотворений начиная с Ренессанса. Классицизм вовсе не стремился к новизне (как на то указывает и само его название), чего нельзя сказать о литературной эпохе Пушкина. Пушкинское стихотворение сразу настраивает читателя (или слушателя) на веселый лад, на ожидание продолжения шутки. И шутка продолжается, так как стихотворение написано в традиционном жанре европейской поэзии, называющемся «реверди» (“reverdie” – в дословном переводе с французского: «возвращение зелени», «озеленение»). В его основе лежит народная обрядовая песня, исполнявшаяся в мае. Юноши и девушки шли на лоно природы, чтобы не только отпраздновать приход весны, но и помочь весне прийти и новой жизни расцвести. Для этого они совершали некое отрадное обрядовое действие, целью которого было способствовать росту растений (и тем самым будущему урожаю) и плодовитости животных. В английском языке было даже специальное выражение для данного общественно полезного занятия: “to give a green-gown” – «подарить зеленое платье», то есть повалять девушку в траве. Подобных стихотворений тоже бесчисленное множество в европейской поэзии, обычно они как раз и начинаются с того, что молодой человек будит красавицу и зовет ее погулять. Например, таково начало знаменитого сонета Пьера де Ронсара (Pierre de Ronsard, 1524–1585): Marie, levez-vous, ma jeune paresseuse (Мария, вставайте/просыпайтесь: «поднимайтесь», моя юная ленивица): / Jà la gaie alouette au ciel a fredonné (уже веселый жаворонок в небе пропел), / Et jà le rossignol doucement jargonné (и уже соловей нежно проговорил), / Dessus l’épine assis, sa complainte amoureuse (сидя на терновом кусте, свою любовную жалобу). / Sus! debout! allons voir l’herbelette perleuse (ну же, вставайте! пойдем поглядим на росистую травку)…
Еще один пример: стихотворение «Коринна идет встречать май» (Corinna’s going a-Maying) Роберта Херрика (Robert Herrick, 1591–1674), начинающееся так: Get up, get up for shame (вставай, вставай, стыдись), the blooming morn (цветущее утро) / Upon her wings presents the god unshorn (на своих крыльях представляет нестриженого бога /
Князь Петр Андреевич Вяземский, старший товарищ Пушкина, в 1815 году также написал «реверди» – стихотворение «Весеннее утро», вот несколько строк из него: «Настал любви условный час, / Час упоений, час желаний; <…> Красавицы! звезда свиданий, / Звезда Венеры будит вас! <…> Приди ко мне! Нас в рощах ждет / Под сень таинственного свода / Теперь и нега, и свобода! / Птиц ожил хор и шепот вод, / И для любви сама природа / От сна, о Дафна, восстает!»
Шутка же Пушкина в том, что он приглашает красавицу прогуляться зимой, что он пишет зимнее «реверди».
Однако Пушкин переиначивает не только классическую традицию, он играет и с современным ему романтизмом: «Вечор, ты помнишь, вьюга злилась, / На мутном небе мгла носилась; / Луна, как бледное пятно, / Сквозь тучи мрачные желтела, / И ты печальная сидела – / А нынче… погляди в окно»… Ночь и непогода, совпадающие с унынием в душе, – это вполне романтический “mainstream”. Самое время в окно постучаться мертвецу (например, как в пушкинской балладе «Утопленник» («Уж с утра погода злится, / Ночью буря настает, / И утопленник стучится / Под окном и у ворот»). Однако нет – в последней строке мы глядим (вместе с поэтом и его девушкой) в окно – и видим радостную картину. (Опять сюрприз для читателя.) Кроме того, у романтизма был свой вариант приглашения красавицы выйти из дома и куда-то отправиться – а именно совершить побег в неведомое, в иной мир или в мир души. Так, Шелли (Percy Bysshe Shelley) в стихотворении 1822 года “To Jane: The Invitation” («К Джейн. Приглашение») приглашает даму на лоно природы, рисуя кульминацию этой прогулки вполне апокалиптически (привожу завершающие строки стихотворения в переводе Бальмонта): «Ото всего умчимся прочь, / Забудем день, забудем ночь, / И к нам ручьи, журча, придут, / С собою реки приведут, / Исчезнут рощи и поля, / И с морем встретится земля, / И все потонет, все – в одном, / В безбрежном свете неземном!» (Where the earth and ocean meet, / And all things seem only one / In the universal sun.)
У Пушкина тоже имеется подобное романтическое приглашение, например, в стихотворении «Узник» (1822), где орел предлагает узнику бежать на волю: «Мы вольные птицы; пора, брат, пора! / Туда, где за тучей белеет гора, / Туда, где синеют морские края, / Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..»
Но в «Зимнем утре» предлагается не убежать в неведомое и безбрежное, а всего лишь посетить окрестные родные места: «И навестим поля пустые, / Леса, недавно столь густые, / И берег, милый для меня». Похожее перечисление примет любимого места есть в стихотворениях «Простите, верные дубравы» (1817), «Домовому» (1819), «Царское село» (1823). Вот, к примеру, последняя строфа стихотворения «Царское село»: «Веди, веди меня под липовые сени, / Всегда любезные моей свободной лени, / На берег озера, на тихий скат холмов!.. / Да вновь увижу я ковры густых лугов, / И дряхлый пук дерев, и светлую долину, / И злачных берегов знакомую картину, / И в тихом озере, средь блещущих зыбей, / Станицу гордую спокойных лебедей».
В этом опять узнается Ренессанс. Все эти пушкинские стихотворения написаны в жанре горацианской оды – с ее идеалом «золотой середины» и светлого взгляда на жизнь, с обычной для нее темой сельского уединения и просьбы к местному божеству о защите дома и его окрестностей – рощи, ручья, какого-либо растения (при этом поэт, любуясь красотами природы, чаще всего выбирает для их описания лето). Гораций сочинил оду, посвященную источнику нимфы Бландузии, Ронсар, перекликаясь с Горацием, – оду ручью Беллери (а также оду Гастинскому лесу, оду боярышнику). Вот, к примеру, последняя строфа стихотворения «Своему сельскому жилищу» (À sa demeure des champs) Оливье де Маньи – современника Ронсара (Olivier de Magny, 1529–1561): «Mais soit qu’encore je revienne (но вернусь ли я снова) / Ou que bien loin on me retienne (или весьма далеко меня задержат), / Il me ressouviendra toujours (мне всегда будут помниться) / De ce jardin, de cette plaine (этот сад, эта долина), / De ce bois, de cette fontaine (этот лес, этот родник) / Et de ces coteaux d’alentour (и эти окрестные холмы /пригорки)». Для русского читателя это звучит совершенно по-пушкински.