18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Илья Франк – Прыжок через быка (страница 36)

18

«Притаившийся где-то в углу» мещанин превращается в спрятавшуюся в углу старуху, а его халат – в ее салоп. Двойник-антипод заманил героя к Ужасной Даме, чёрт затащил его к чёртовой бабушке («я ведь и сам знаю, что меня чёрт тащил») [119].

С Раскольниковым играют в поддавки, все у него идет как по маслу («…слишком уж все удачно сошлось… и сплелось… точно как на театре»). С помощью двойника иногда получается осуществить совпадение внешнего мира, окружающего героя, с его внутренним миром – с его волей. Тогда человек понимает, что находится в состоянии вдохновения. У него все выходит как надо – так сказать, художественно («точно как на театре»), мир ему подыгрывает. Однако вдохновение бывает не только светлым, но и темным. Темным вдохновением как раз и охвачен Раскольников:

«Но Раскольников в последнее время стал суеверен. Следы суеверия оставались в нем еще долго спустя, почти неизгладимо. И во всем этом деле он всегда потом наклонен был видеть некоторую как бы странность, таинственность, как будто присутствие каких-то особых влияний и совпадений».

Или вот (Раскольников перед тем, как войти в квартиру старухи и совершить убийство):

«… он понять не мог, откуда он взял столько хитрости, тем более что ум его как бы померкал мгновениями, а тела своего он почти и не чувствовал на себе…»

Так мог бы описать свое творческое состояние художник. Муза Раскольникова – чёртова бабушка [120]. И ей, конечно, помогает ее внук. «Все удачно сошлось» – еще бы! Чёрт-повар приготовил яство, чёрт-портной сшил костюм.

В черновом наброске к речи о Пушкине Достоевский писал:

«У Бальзака в одном романе один молодой человек, в тоске перед нравственной задачей, которую не в силах еще разрешить, обращается с вопросом к (любимому) своему товарищу, студенту и спрашивает его: послушай, представь себе, ты нищий, у тебя ни гроша, и вдруг где-то там, в Китае, есть дряхлый, больной мандарин, и тебе стоит только здесь, в Париже, не сходя с места, сказать про себя: умри, мандарин, и за смерть мандарина тебе волшебник пошлет сейчас миллион…»

Речь идет о романе Оноре де Бальзака «Отец Горио» (1835). Эжену де Растиньяку, главному герою романа, его двойник-антипод Вотрен (беглый каторжник по прозвищу “Обмани-смерть”) предлагает устроить дуэль с братом Викторины, дочери банкира, – барышни, на которой Эжен мог бы жениться. Брат будет убит, все большое наследство получит Викторина, Эжен станет богатым. Эжен, мучимый сомнением, советуется с приятелем:

«Под впечатлением доводов Вотрена Эжен задумался над жизнью общества, как вдруг, при входе в Люксембургский сад, он встретил своего приятеля Бьяншона.

– С чего у тебя такой серьезный вид? – спросил медик.

– Меня изводят дурные мысли.

– В каком роде? От мыслей есть лекарство.

– Какое?

– Принять их… к исполнению.

– Ты шутишь, потому что не знаешь, в чем дело. Ты читал Руссо?

– Да.

– Помнишь то место, где он спрашивает, как бы его читатель поступил, если бы мог, не выезжая из Парижа, одним усилием воли убить в Китае какого-нибудь старого мандарина и благодаря этому сделаться богатым?

– Да.

– И что же?

– Пустяки! Я приканчиваю уже тридцать третьего мандарина.

– Не шути. Слушай, если бы тебе доказали, что такая вещь вполне возможна и тебе остается только кивнуть головой, ты кивнул бы?

– А твой мандарин очень стар? Хотя, стар он или молод, здоров или в параличе, говоря честно… нет, чёрт возьми!

– Ты, Бьяншон, хороший малый. Ну, а если ты так влюбился в женщину, что готов выворотить наизнанку свою душу, и тебе нужны деньги, и даже много денег, на ее туалеты, выезд и всякие другие прихоти?

– Ну, вот! Сначала ты отнимаешь у меня рассудок, а потом требуешь, чтобы я рассуждал.

– А я, Бьяншон, схожу с ума; вылечи меня. У меня две сестры – два ангела красоты и непорочности, и я хочу, чтобы они были счастливы. Откуда мне добыть им на приданое двести тысяч франков в течение ближайших пяти лет? В жизни бывают такие обстоятельства, когда необходимо вести крупную игру, а не растрачивать свою удачу на выигрыши по мелочам».

«Одним усилием воли убить». Раскольников, как и Иван Карамазов, вступает в сговор с «волшебником», причем осознает это лишь post factum. Он не заметил, как подписал контракт.

Растиньяк, кстати сказать, на словах отвергнет предложение Вотрена, однако его тайное желание все же осуществится (чёрт выполнит заказ).

Вернемся к «Преступлению и наказанию». Свидригайлов – основной двойник (и антипод) Раскольникова: «Ну, не сказал ли я, что между нами есть какая-то точка общая, а?» (Причем эта «общая точка» – способность грезить наяву, видеть привидения.)

Если Раскольников одержим фантазией права на убийство, то Свидригайлов одержим другой фантазией – любострастной. Пожалуй, название романа – «Преступление и наказание» – относится и к Свидригайлову. Именно о нем пущен слух, что он надругался над девушкой-подростком, то есть совершил некое основное, базовое, архетипическое преступление – преступление, которое автор считал самым страшным [121]. Свидригайлов не совершал его на самом деле (хотя по первоначальному замыслу романа он его должен был совершить), однако сны об «обиженной девочке» его посещают. В подобном преступлении потом окажется виновен Ставрогин из «Бесов», которого, помимо этой темы и отчасти схожей внешности, со Свидригайловым объединяет итоговое самоубийство.

Сострадание к «обиженной девочке» – ключевой элемент практически всех произведений Достоевского. Девочка эта либо подверглась надругательству, либо находится под его угрозой, либо же она просто побита, раздета (или одежда ее разорвана, или скудна), промокла, замерзла и т. п. Такова Муза Достоевского. Наиболее ясно ее можно увидеть, вспомнив девочку-подростка Нелли из романа «Униженные и оскорбленные» (1861) – «трепещущую и измученную», страдающую падучей болезнью, обреченную на смерть из-за «органического порока в сердце».

Посмотрим теперь на девочку из сна Свидригайлова:

«Он долго ходил по всему длинному и узкому коридору, не находя никого, и хотел уже громко кликнуть, как вдруг в темном углу, между старым шкафом и дверью, разглядел какой-то странный предмет, что-то будто бы живое. Он нагнулся со свечой и увидел ребенка – девочку лет пяти, не более, в измокшем, как поломойная тряпка, платьишке, дрожавшую и плакавшую. Она как будто и не испугалась Свидригайлова, но смотрела на него с тупым удивлением своими большими черными глазенками и изредка всхлипывала, как дети, которые долго плакали, но уже перестали и даже утешились, а между тем нет-нет и вдруг опять всхлипнут. Личико девочки было бледное и изнуренное; она окостенела от холода, но “как же она попала сюда? Значит, она здесь спряталась и не спала всю ночь”. Он стал ее расспрашивать. Девочка вдруг оживилась и быстро-быстро залепетала ему что-то на своем детском языке. Тут было что-то про “мамасю” и что “мамася плибьет”, про какую-то чашку, которую “лязбиля” (разбила). Девочка говорила не умолкая; кое-как можно было угадать из всех этих рассказов, что это нелюбимый ребенок, которого мать, какая-нибудь вечно пьяная кухарка, вероятно из здешней же гостиницы, заколотила и запугала; что девочка разбила мамашину чашку и что до того испугалась, что сбежала еще с вечера; долго, вероятно, скрывалась где-нибудь на дворе, под дождем, наконец пробралась сюда, спряталась за шкафом и просидела здесь в углу всю ночь, плача, дрожа от сырости, от темноты и от страха, что ее теперь больно за все это прибьют. Он взял ее на руки, пошел к себе в нумер, посадил на кровать и стал раздевать. Дырявые башмачонки ее, на босу ногу, были так мокры, как будто всю ночь пролежали в луже. Раздев, он положил ее на постель, накрыл и закутал совсем с головой в одеяло. Она тотчас заснула. Кончив все, он опять угрюмо задумался.

“Вот еще вздумал связаться! – решил он вдруг с тяжелым и злобным ощущением. – Какой вздор!” В досаде взял он свечу, чтоб идти и отыскать во что бы то ни стало оборванца и поскорее уйти отсюда. “Эх, девчонка!” – подумал он с проклятием, уже растворяя дверь, но вернулся еще раз посмотреть на девочку, спит ли она и как она спит? Он осторожно приподнял одеяло. Девочка спала крепким и блаженным сном. Она согрелась под одеялом, и краска уже разлилась по ее бледным щечкам. Но странно: эта краска обозначалась как бы ярче и сильнее, чем мог быть обыкновенный детский румянец. “Это лихорадочный румянец”, – подумал Свидригайлов, это – точно румянец от вина, точно как будто ей дали выпить целый стакан. Алые губки точно горят, пышут, но что это? Ему вдруг показалось, что длинные черные ресницы ее как будто вздрагивают и мигают, как бы приподнимаются и из-под них выглядывает лукавый, острый, какой-то недетски подмигивающий глазок, точно девочка не спит и притворяется. Да, так и есть: ее губки раздвигаются в улыбку; кончики губок вздрагивают, как бы еще сдерживаясь. Но вот уже она совсем перестала сдерживаться; это уже смех, явный смех; что-то нахальное, вызывающее светится в этом совсем не детском лице; это разврат, это лицо камелии [122], нахальное лицо продажной камелии из француженок. Вот, уже совсем не таясь, открываются оба глаза: они обводят его огненным и бесстыдным взглядом, они зовут его, смеются… Что-то бесконечно безобразное и оскорбительное было в этом смехе, в этих глазах, во всей этой мерзости в лице ребенка. “Как! пятилетняя! – прошептал в настоящем ужасе Свидригайлов, – это… что ж это такое?” Но вот она уже совсем поворачивается к нему всем пылающим личиком, простирает руки… “А, проклятая!” – вскричал в ужасе Свидригайлов, занося над ней руку… Но в ту же минуту проснулся».