Илья Дворкин – Граница. Выпуск 3 (страница 31)
Никите вдруг пронзительно увиделась вся огромность, неисчислимость потерь для этой несостоявшейся жизни — целый мир.
«А стюардесса так волнуется там, на трапе, будто происходит непоправимое… Непоправимо только одно — смерть», — мысль была обнажена и жестка, как стальной прут.
— …Вы, наконец, или нет?! Из-за вас на три минуты опаздывает самолет! Самолет, понимаете?!
«На три минуты! Самолет! Это ужасно… А если на всю жизнь, минус еще два месяца? Потому что семь месяцев во чреве матери — это только преджизнь, теплое созревание…
Ну, зачем ты так, девочка? Успокойся. Три минуты — это не очень много, если целая жизнь впереди… Нет, не хочет… Расписание!
А душу из тебя вынимали? Или ты накрепко уверена, что душа — это пар? Напрасно! Впрочем, дай тебе бог всю жизнь быть в этом золотом неведении».
Он ободряюще улыбнулся бортпроводнице и прошел в салон.
Стюардесса, готовая разорвать этого неторопливого разгильдяя, эгоиста, с походкой лунатика, вдруг умолкла.
Она увидела глаза. Из глаз на нее глядела боль. Глаза были выцветшими из-за этой нестерпимой боли.
И девушка испуганно умолкла, потому что столько боли в глазах она видела впервые.
А Никита сел в свое кресло, и обнаружил, что соседа нет, сошел в Каспийске.
За иллюминатором медленно поплыл аэровокзал. Бездарное детище холодного сапожника от архитектуры.
И после его угловатого уродства особенно разительной была строгая, сдержанная красота самолетов, не утративших и на земле своей стремительности. Они спокойно и доброжелательно глядели на своего собрата, неторопливо собирающегося в путь, домой, в небо. Они не завидовали ему, потому что красивые, сильные и умные не могут быть завистниками. По крайней мере — не должны.
Вокзал источал зависть и ненависть ко всему красивому и талантливому. И Никита пожалел его, ибо вокзал не был виноват. Он просто впитал частицу души своего создателя.
Но почему так подробно запомнился именно тот день с нелепой этой борьбой? Трогательная, какая-то домашняя среди современных могучих лайнеров, старушка «Аннушка» проплыла мимо иллюминатора.
«Здравствуй, старенькая! Не из твоего ли чрева я выпал тогда, семь лет назад? Роды прошли удачно — родился мужчина, вылупился из нахального, самоуверенного мальчишки. Тогда-то я этого не понимал — перепуганный комок, молча вопящий от ужаса, вывалился из тебя, как и положено, в положении эмбриона. Рывок фала — и оборвалась пуповина. Второе рождение состоялось. Спасибо тебе, самолет с ласковым женским именем».
Тот день борьбы запомнился Никите, наверное, потому, что позже, ночью уже, Таня приподнялась на локте, задумчиво провела пальцами по его шраму, все еще не обретшему чувствительности из-за перерезанных нервных окончаний, и задумчиво сказала:
— А знаешь, сегодня я впервые ненавидела тебя.
Свет жесткой, как костяное око, горной луны прохладным потоком вливался в узкое окошко, и кожа Танина казалась голубоватой. Но не того отвратительного синюшного цвета, каким бывают тела незагоревших стариков, а теплой и даже на взгляд бархатистой и свежей. А на ощупь будто чуть присыпанной тальком. Нет, не то… Будто между ладонью и кожей тонкая прослойка теплого упругого воздуха. А в ложбинке на груди залегла зыбкая тень. И такая же тень была в глазницах, только там угадывалась влажность глаз.
— Ненавидела, — повторила она.
Никита лежал, сжавшись от ужаса, холодным обручем подступавшим к сердцу.
— Когда? И за что? — спросил он жестяным голосом.
— Когда ты стал выгибать ему ступню, а у него сжались зубы так, будто сейчас раскрошатся, и закрылись от боли глаза. Я поглядела на тебя — лицо жесткое и ледышки-глаза. Потом снова на него. У него в глазницах стояли два озерца пота. Да, да! Не слез, а именно пота. Он стекал по бровям, через переносицу в глазницы. Я так тебя возненавидела, что онемела от страха. Я подумала: если он его сейчас же не отпустит, не буду жить с ним ни минуты! И вдруг глаза твои стали живыми, удивленными, а потом испуганными, и ты отпустил его. Ты мои мысли прочел?
— Нет. К сожалению, я не телепат, — ответил Никита. — Просто я понял, что он по неопытности путает разные вещи — спорт и стойкость солдата. В спорте не зазорно сдаться, если проиграл. Игра. Проиграл. Человеку, который не умеет проигрывать, нельзя заниматься спортом. У солдата другое. Он обязан стоять до конца.
— Значит, спортсмены плохие солдаты? — спросила Таня.
— Нет. Когда спортсмен становится солдатом, он перестает играть, он воюет. А тренированное тело помогает делать это лучше.
— А ты был хорошим солдатом?
— Да, — ответил Никита, — по-моему, да!
— Я знаю.
И вдруг она поцеловала Никиту в губы, почти укусила и стала быстро-быстро целовать лоб, глаза, шею, и вся дрожала и не давала заглянуть себе в лицо.
— Что с тобой, Танечка? — он испугался.
— Когда ты сказал «ничья», мне стало так стыдно за то, что я… что еще несколько секунд назад… Я закусила губу, чтобы не закричать!
Она долго лежала молча, потом тихо, странным каким-то голосом спросила:
— Никита, а можно умереть от любви?
Ему показалось, что она улыбается. Она боялась этого слова — «любовь», боялась его затереть, смешать с грудой других, ежедневных, как разменная монета.
Никита, пожалуй, и слышал-то это слово от нее раза два, — в комнате той невыносимой старушонки да еще там, в Кушке, где буквально вынудил сказать его.
И он решил: шутит.
— Ромео и Джульетта, — брякнул Никита.
— Нет. Они погибли не от любви, они умерли от горя. А можно умереть от одного слова? Услышать какое-нибудь обычное слово, скажем «ничья», и умереть?
— Будете пить? Есть боржоми и лимонад, — спросила стюардесса. — Попейте.
Никита машинально взял пластмассовый стаканчик, выпил лимонад.
— Спасибо, — сказал он.
— Хотите еще?
— Девушка, умираю! Во рту — Сахара, — жирный голос издалека.
— Так хотите еще? Нарзан очень холодный.
Никита внимательно оглядел стюардессу. Вблизи стали заметны гусиные лапки морщинок у глаз, чуть начавший дряблеть подбородок. Но все еще подтянута, как дружина на боевом взводе. И цок-цок — перебирает ногами, как застоявшаяся лошадка.
Борьба за существование… Естественный отбор… Выживают сильнейшие. Обручальное кольцо на левой руке — разведена. А ведь боролась… Дом, семья. А может быть, и нет. Может, ей это противопоказано…
— Там человек погибает от жажды. Как в Сахаре, — сказал Никита.
— Этот и в Сахаре не погибнет, — она улыбнулась. Скупо. Экономно.
Улыбка прибавляет морщин. Старость подкрадывается незаметно.
— Спасибо, девушка. Я лучше подремлю.
Короткий, с достоинством кивок. Цок-цок по проходу, покачивая безукоризненными бедрами. Бедняга… У тебя нелады в жизни? Тебе худо? Оптимистический совет: сходи на кладбище. И увидишь — тебе хорошо. Это им худо. По-настоящему. Куда уж хуже…
Самолет заложил крутой вираж, сильно громыхнуло, затрясло, как телегу на булыге. Где-то близко мрачно двигался грозовой фронт, со своими оперно-сатанинскими эффектами.
В горах это очень красиво — гроза. С теплым ливнем и радугой неслыханно чистых тонов. А домик издали напоминал кусочек рафинада.
В ту ночь началась гроза. Вместо луны полыхнул фиолетовым светом зигзаг молнии. Таня вздрогнула. Никита обнял ее, она была теплая, хрупкая и такая желанная, что трудно стало дышать.
А вот еще один день.
Пришел караван из-за кордона, колонна из девяти машин. Автомобили — наши «ЗИЛы», но так диковинно разрисованы, что удивительно и забавно глядеть. Будто шоферы изощрялись в выдумке и озорстве.
Некоторые картинки, прямо сказать, не для детских глаз.
Единственно общее для всех — марка фирмы.
Начальником колонны, именуемым по старинке караван-баши, был на редкость противный тип со странной фамилией Яя́.
Угодливый, вертлявый, с удивительно лживыми глазами и помятым лицом человечек.
Про его лицо Ваня Федотов как-то сказал: морда его лица — БУ — бывшая в употреблении.
Никита тогда рассмеялся — морда лица! Но это было снайперски точно. А главное — голос! Будто пропитанный смесью подлости и патоки, да простит патока такое соседство.
Никите казалось, что, даже не видя Яя́, услышав только один его голос, люди должны, крепко зажав свой кошелек в кулаке, бежать от него подальше.
Жилистый, маленький, с плоской полулысой головой — казалось бы, соплей перешибешь, но надо было видеть, как боялись его шоферы и грузчики!